Лето пролетело. Но лучшее, конечно, впереди
Накануне августа Егор Сенников в новом тексте цикла «Времена года» добрался до лета. Время изобилия и зелени, раблезианского веселья в теплых краях, отдыха, новых встреч, которое заполнено ощущением того, что все впереди. Летом 1964 года мы встречаем людей, которые без конца куда-то движутся — то пританцовывая под популярный мотив, то что-то мурча себе под нос, то читая себе стихи. Жизнь кажется неукротимой — но главный урок того лета заключается в том, что это ощущение весьма обманчиво.
I
Старый барский дом лежит в руинах, но жизнь, в нём содержавшаяся, вырвалась наружу через разломанную ограду. Персидская сирень, под кустами которой до революции сидели Шаляпин и писатель Гиляровский, расползлась по округе. Нет больше усадьбы, и Шаляпина, и статуй, и бывшего владельца — сына князя Пыльцова. А мимо сирени проводит совхозный пастух своё стадо. Течёт Москва-река, в воздухе пахнет цветами, травой, мокрой землёй — всё это кружит голову и заставляет чувствовать, что впереди так много всего. Многие люди в начале лета 1964 года в Советском Союзе чувствуют, что в воздухе повисло заманчивое обещание чего-то хорошего.
Перед грозой поднимается ветер, и над лесом быстро движется тёмно-сизая туча. Солнечные лучи ещё пробиваются сквозь неё, создавая удивительно красивое освещение, но вдалеке всё затянуто завесью зелёного тумана. Как прошлое отделено от настоящего, превратившись в тень, в руины, так и будущее теряется в этом цветущем периоде, за ароматами цветов, шумом рек и бодрым матерком студентов на археологическом раскопе. И пока одни влюбляются как мальчишки, а другие бегут из столиц, чтобы, как Антей, припасть к земле, целая группа людей встречается в самых обычных летних местах отдыха — ведомственных санаториях, дачах, кинотеатрах — и готовит большую политическую перемену, которая должна наступить уже осенью.
Страна об этом ничего не знает. Она живёт и дышит полной грудью. Что ей эти суровые мужчины с трибуны Мавзолея? 1 мая 1964 года на самой главной трибуне страны стоят алжирский лидер Бен Белла (недавно удостоенный звания Героя Советского Союза), Брежнев (что-то дожёвывает), Микоян, Ворошилов в фетровой шляпе, Суслов в сером пиджаке. И вот выходит Хрущёв, ещё не зная, что это — его последний парад.
«Он бодр и хорошо выглядит. Небольшая крепкая фигура, квадратные плечи, светло-серый костюм и белая рубашка. Хорошо были видны белые волосы по краям его круглого черепа. Он показался рядом с Бен Беллой и весело, уверенно замахал рукой. Несмотря на весь мой скептицизм и фрондёрство, во мне шевельнулось тёплое чувство. Хотелось крикнуть: „Привет, Никита!“
Тут из туч выглянуло солнце, и знаменитая лысина Хрущёва заиграла бронзовым сиянием, потому что она загорелая».
По толпе прокатился восторженный гул.
Так готовились встречать лето 1964 года.
II
Как понять, что начинается лето? По распускающимся на крыжовнике и смородине листьям? По первым майским грозам? По первой июньской землянике? По цветущему абрикосу? По пению кукушки?
У каждого своя примета — ленинградский поэт, художник и архитектор Геннадий Алексеев, например, замечает, что на улице стало много женщин с открытыми руками и шеями, в коротких облегающих юбках, и понимает: лето началось. Лето — не только в зелени и цветах, но и в сексуальности. Впрочем, ей находится место и в мире флоры.
«Береза обвивает сосну, льнет к ней всем телом. (Любовь деревьев похожа на человеческую.) Сломанные ветром елки, лежа на земле, продолжают жить, тянутся ветвями вверх, к свету».
В конце волшебного мая Алексеев приходит в музей в Выборге. 32-летний поэт настроен на чувственный регистр; разглядывая секретаршу «с губами Софи Лорен», он отмечает, что коричневый свитер плотно обтягивает её тонкую талию и высокую грудь.
Её зовут Светлана — и молодой поэт не верит, что такая девушка может быть одинокой. Он ходит по выборгским улицам и понимает, что должен, просто обязан с ней познакомиться. Ноги сами несут его обратно в музей, и он зовёт девушку в кино.
— Как мне вас звать? Светлана? Света? Может быть, Сюзи? Что вам больше нравится?
Фильм оказывается посредственным. Потом Алексеев провожает её до финского дома в порту и целует ей руку. На этом неловком моменте двое расстаются. Впрочем, эту версию для нас сохраняет женатый Алексеев — а он мог решить, что правда в этой поэтической истории лишь помешает.
Через месяц он снова приходит в музей. Сюзи встречает его в чёрном узком платье, с накрашенным ртом и подведёнными глазами. Сначала они вырезают из картона описания для музейных экспонатов, потом уходят в вокзальный ресторан. На столе появляются коньяк, шампанское и конфеты. Потом они гуляют по городу.
На прощание Алексеев целует её на перроне.
«Она стоит на перроне одна — высокая, стройная, рыжеволосая девушка двадцати одного года от роду. Месяц назад я не знал, что она существует».
Их роман переживёт короткий расцвет в начале июля — и отцветёт стремительно, как черёмуха. Алексеев пишет ей из Ленинграда письма, которые, как выяснится, читает и мать Сюзи. Примчавшись в Выборг, он узнаёт, что девушка уволилась из музея. Сама Сюзи встречает его холодно и говорит, что рада была бы провести с ним вечер, но уже обещала другому покататься на лодке.
Алексеев пытается обвинить её в неверности и тут же спрашивает себя: какое он вообще имеет право? На следующий день они мирятся, фотографируются у библиотеки Алвара Аалто, снова пьют в вокзальном ресторане и поднимают тосты за ноги, грудь, брови, ноздри и рот Сюзи. Она рассказывает о женатом любовнике и признаётся, что в другой жизни, где оба были бы свободны, возможно, вышла бы за Алексеева замуж.
Вечером она целуется в ресторане с каким-то незнакомым мужчиной.
— Твою девку у тебя на глазах уводят, а ты стоишь! Где твоё мужское самолюбие? — кричит Алексееву пьяный армейский капитан.
В Ленинграде Алексеев печатает фотографии, чтобы отвезти их Сюзи, но та уже уехала в Волгоград. Не в силах успокоиться, он принимается разрушать созданный им же образ: она и сука, и шлюха, падкая на коньяк, лакированные машины, пудру и тряпки. Он снова едет в Выборг, собирает о ней сплетни.
А потом смотрит на музейные надписи, которые они вырезали вместе.
И всё же этим летом Алексеев не останавливается на своей защитной реакции. В августе он пишет стихи, в которых Сюзи предстаёт уже не обидчицей, а символом освобождения, силы и достоинства. Поэту хватило сил посмотреть на роман, который так толком и не начался, без злобы — немного со стороны.
Но Сюзи — это и сосны, которым Очень хочется Спуститься к самой воде И побегать по песку. Но Сюзи — это просто Сюзи, И это самое удивительное. Она развлекается. Она свою жизнь Свернула трубочкой И подожгла с одного конца. Все кричат: Потаскуха! Гулящая девка! А Сюзи держит свою жизнь за кончик И любуется пламенем.
III
Лето открывает просторы. И шепчет на ухо: эй, давай, беги из города!
Даже когда просто гуляешь по городу, возвращаясь под утро домой, природа намекает — пением птиц, нежной зарёй и запахом листвы, — что стоит хотя бы ненадолго отправиться туда, где можно купаться в прохладных озёрах и спокойно сидеть в тени.
Впрочем, мирное времяпрепровождение — не единственный и даже не основной вариант. У кого-то именно летом самая горячая — во всех смыслах — пора работы. Археологи, геологи, альпинисты, туристы — их из городов ведут и профессиональный долг, и жажда приключений, и просто привычки. Да и жарко в городе, в конце концов. А там:
«Даль голубая, как море необъятная. Кругом вишни, шиповник, барбарис, яблони».
Два молодых человека идут по морскому берегу, ветер тут довольно промозглый. Из поселкового динамика доносится какой-то хрип, музыка искажена почти до неузнаваемости. Клим останавливается, прислушивается и говорит одно слово:
Клим — молодой чукча, заведующий клубом, выпускник музыкального училища в Магадане. Его спутник — московский гость на Чукотке, которого занесло в далёкий Уэлен по служебной обязанности. И если для чукотского интеллигента музыка Генделя — символ всепроникающей культуры, которая преодолевает тысячи километров, чтобы донести до чукотского посёлка бессмертную музыку немца, то для москвича — это тонкая ниточка, связывающая его на Чукотке с Москвой.
Обоим хорошо: улыбаются и идут по берегу дальше.
Впрочем, это закон жанра. Тем же летом другой москвич, которого лето увлекло за собой на советские просторы, размышляет:
«Здесь думаешь о Москве, как о любимой женщине. В Москве — как о надоевшей бабе».
Молодой палеонтолог — ему всего 27 лет — Олег Амитров готовится провести лето в экспедиции и немного по-подростковому упивается своим будущим одиночеством. Он немного свысока смотрит на то, чем ему предстоит заниматься — «Крым — ха!», — явно чувствуя, что уже достаточно опытен, чтобы перенести любые экспедиционные тягости. Впереди его ждут дожди, после которых раскоп заполняется мутной водой; изматывающая крымская жара, обгоревшая от солнца кожа, комары — и постоянная тоска по коллеге, которая осталась в Ленинграде: её Амитрову сильно не хватает. А ещё — ощущение уходящей юности, которое он остро переживает, столкнувшись с молодыми студентами и другими коллегами. После летней экспедиции он уедет на черноморское побережье Кавказа. Ничего особенного, просто отдых: купается в море, ест, читает, валяется на песке, слушает Окуджаву.
В один из дней он сидит на любимом месте на пляже и видит, как в море начинают образовываться смерчи. Льёт дождь, он несколько часов читает, смотрит кино, а ночью опять сидит на пляже — и видит, как прямо перед ним на глади успокоившегося моря расстилается лунная дорожка.
И думает о женщине, оставшейся в Ленинграде: как бы хотелось к ней прийти по этой дорожке.
В июне в Сибири яблони только расцветают и стоят, словно припорошенные снегом. Распускаются таёжные пионы, зацветает сирень; нарциссы, ирисы, тюльпаны и анютины глазки соревнуются яркостью красок. Одинокий отпускник живёт здесь как Робинзон — ему и хорошо, и немного грустно. Кожа бронзовеет от солнца; можно слушать далёкое пение горлинки и перелистывать страницы стивенсоновских «Потерпевших кораблекрушение».
Выбраться из Сибири обратно в Москву тоже непросто. Одни исследователи долго ждут самолёта, но дожди мешают полётам. Затем — долгое путешествие на барже. Ловля случайных попуток. И желание поскорее открыть двери дома, в котором несколько застоялся воздух за время отсутствия и нужно заново привыкать к знакомой и родной территории.
А кто-то и не торопится возвращаться. Молодой человек, уехавший в Крым «дикарём», спит, подложив под голову камеру автомобильного колеса, пьянеет от солёного запаха моря, смешанного с ароматом хвои, и смотрит, как бородатые юноши танцуют твист на площадке у берега.
На ялтинском пляже он с некоторым презрением разглядывает людей, занявших всю гальку: они лежат, как тюлени, и постоянно едят. Сам он чувствует себя существом другой породы — странником, а не потребителем.
«Они не понимают нас, мы ещё меньше понимаем их».
Но и странники много пьют. Весь Крым утоплен в вине, пропитан массандрой: её покупают на розлив, литрами, пьют взрослые и подростки.
Скоро это винное раблезианство заканчивается. Сначала уезжает одна участница группы, потом другой участник. Понемногу распадается «дикарское» братство. Как ни пытайся убежать от цивилизации, она тебя всё равно настигнет.
И только на страницах дневника, пересыпанного песком и сигаретным пеплом, сохранится память о том лете.
IV
Освободитель Одессы и покоритель Будапешта, маршал Советского Союза Малиновский идёт вместе с Никитой Хрущёвым по киргизскому посёлку Пржевальску. Август 1964 года, лето клонится к закату. Мужчины рассматривают памятник и спрашивают: «Кто это?» Им кажется, что это бюст Сталина. Но музейщики успокаивают: это не Сталин, а Пржевальский.
Всё началось с мелочи. Хрущёв тем летом решил сначала не ехать отдыхать в Крым — и вместо этого отправился в Пицунду. Зато в Крым поехали все остальные — и Шелест, и Брежнев, и многие другие советские руководители. У них впереди было много времени для разговоров.
Лето тогда очень быстро рвануло к жаре — и в Москве, и тем более в Крыму, где уже с конца мая температура доходила до 30 градусов. В Москве лето как-то сразу началось, будто длилось уже долго. Писатель Нагибин идёт по подмосковному лесу и поражается тому, как густо он населён и как полон зелени. А птиц здесь так много, «будто кто-то швыряет пригоршнями из лукошка на просеку птичью молодь».
«Изящные сухопарые витютни то и дело пронизывают лес стройным полетом стрелы. И еще много каких-то совсем маленьких незнакомых мне птичек, и так жалко, что я не знаю их имен. Еще я видел тетерку, сову, филина, чибиса — он плакался над полем и перемещал черные и светлые плоскости своего тела, а затем в полном отчаянии вдруг пал на клеверную стерню».
Словом, это не Ленинград, где в июне стояла переменчивая погода: дожди сменялись жаркими днями. Нагибина красота природы захватывает чуть ли не до слёз.
А Твардовский в начале лета размышляет о том, как много времени впереди, как интересно можно его провести. Он обустраивает свою новую дачу в Пахре и каждый день работает — не за письменным столом, а на участке. Земля — словно текст:
«Опять „рукопись“, которую так приятно редактировать, выправлять, планировать, как она будет выглядеть в результате таких-то усилий».
Вроде бы всё так ладно, ровно, спокойно. После труда на участке он купается в речке — и готовится к большой работе, которую надо бы сделать за это лето: несколько рассказов, мемуарно-автобиографические тексты, стихи… Столько всего, но ведь и времени так много. Этот жаркий июнь, который даёт столько надежд, вдруг засасывает писателя в чёрную воронку: сначала в свой день рождения, 21 июня, Твардовский думает о том, что жизнь начинает клониться к закату — ему исполнилось 54 года, и жить ему осталось немногим более семи лет; что главное не сделано, время растрачено на подготовку. Потом он погружается в ещё более мрачные воспоминания о начале войны и о том, как следующая четверть века прошла под её знаком. И, словно опять пытаясь поскорее всё успеть, начинает лихорадочно заниматься дачным хозяйством — от колодцев до грядок. И постоянно ездит в Москву по самым разным делам.
В начале июля умирает Самуил Маршак. Твардовский плачет у гроба и размышляет о том, что, каким бы ни был человек, окружённый почётом и славой, закопают его в сухую кладбищенскую землю, иссушенную июньским солнцем, — и всё. Мрачный, Твардовский уезжает на дачу и уходит в запой, в слезах размышляя о том, что, может быть, лучше бы его «Новый мир» и правда разогнали: зато с плеч снялась бы большая ответственность и освободилось время для работы и жизни. Маршак был почти на четверть века старше Твардовского — и после его смерти писателю кажется, что он и сам постарел.
Он всё время чего-то ждёт — вот этим летом в какой-то момент начинает дожидаться дождя. А тот всё не идёт, и в этом сухом напряжённом воздухе Твардовский продолжает работать по хозяйству, сражается с малярами и ремонтниками. А ещё снова вспоминает о «большой работе», которую надо бы успеть сделать, — теперь её крайние сроки переносятся с лета на зиму.
Он не бездельничает, нет. Он просто устал от постоянной череды литературно-политических сражений, в которых растрачивает себя и своё здоровье; устал от недругов, да и от многих друзей. Как найти силы действовать дальше?
Над этим же вопросом бьются собравшиеся в жарком Крыму советские руководители. Это люди в самом лучшем для политиков возрасте — большинству из них от 50 до 60 лет. Они прошли страшную и жестокую политическую школу в тридцатые и сороковые, достигли высшей власти в гигантской стране, которая покоряет космос, грозит Америке ракетой и протягивает руки помощи освобождённым народам Африки и Азии. Они подставляют свои тела крымскому солнцу, погружаются в прохладную воду бассейнов на ведомственных дачах и санаториях, смотрят кино в полумраке кинозала. Ходят друг к другу — и делятся своими размышлениями о том, какие перемены нужно произвести в руководстве страны.
У нас осталось много самых разных воспоминаний о заговоре против Хрущёва — и очевидно, что верить в их полную достоверность было бы опрометчиво. Но нам этого здесь и не требуется. Хотя очень соблазнительно воображать себе чуть не плачущего Брежнева, который жалуется Петру Шелесту на грубость Хрущёва по отношению к членам Политбюро, или внука всё того же Шелеста, который узнаёт Брежнева и называет его «дядей Леней из кинобудки». Это всё очень живописно, но с перебором. Проще представить себе все эти крымские беседы как сборища теней, где мы не знаем никаких точных реплик, но можем представить интенции.
Отличная крымская погода, тень от деревьев на государственных дачах. Где-то в нескольких километрах от этих торжественных вилл снимается фильм «Фантазёры», на пляже смеётся Юрий Никулин. На столе у руководителей СССР фрукты, минеральная вода, мясо. В разогретом воздухе так хочется просто прикрыть глаза и заснуть. Но есть причины оставаться бодрствующими — надо решить, что делать, когда придёт время возвращаться в Москву и Киев. Ведь сами разговоры, которые ведутся на этих виллах советских сенаторов, опасны — может и голова слететь. А значит, надо или решаться, или немедленно прекращать.
Из уст заговорщиков звучат самые разные мотивировки необходимости устранения Хрущёва. Кто-то боится за себя — дескать, Никита собирается обновить состав руководства и убрать «стариков». Кто-то, слегка подвыпив и раздухарившись, сетует, что Хрущёв требует слишком много конкретной работы и поменьше слов, а сам под себя подмял всё сельское хозяйство и мало думает о коллективном руководстве. Наконец, есть и те, кто видит системность в проблемах, возникающих с Хрущёвым, — от Карибского кризиса до раскола с Китаем: слишком зарывается, много импровизирует, вредит общему делу. Этак и до войны можно докатиться.
Интересно, а на госдачах того лета тоже всё пропитано вином, которое в Крыму, как мы помним, пьют все — от мала до велика?
Пока в Крыму, Киеве и Москве обретает плоть и кровь политический заговор советской верхушки, которая находит летом время и для отдыха, и для работы, объект этого закулисного обсуждения находится в постоянном движении. Первый секретарь ЦК КПСС, которому в апреле стукнуло 70 лет, работает практически без остановок: с мая по сентябрь он посетил шесть зарубежных стран — в трёх был с долгими государственными визитами, — несколько советских республик, и не по одному разу, десятки городов и сёл; выступает на химических заводах, в полях встречается с агрономами, в казахской степи принимает доклады о новом этапе космической гонки, а в Москве беседует с Дэвидом Рокфеллером и британским министром иностранных дел. Варшава и Бугульма, Иссык-Куль и Осло, июньский обед с Тито в Петергофе и перекрытие Нила вместе с Насером.
Это лето человека, который не останавливается ни на секунду. И уж точно не думает, что у него уже почти всё кончено. Напротив, сил у него в избытке. В загородной резиденции шведского премьера — Харпсунде — Хрущёв садится за вёсла и катает Эрландера по озеру.
Над лодкой белый парус распущу, Пока не знаю, с кем, Но если я по дому загрущу, Под снегом я фиалку отыщу И вспомню о Москве.
V
На сороковой день после смерти жены дирижёр Мравинский просыпается в своей постели около четырёх утра. Его разбудил мотылёк. Тот кружил возле него, пытался забраться в рукав и за ворот, спрятался в складках простыни, а затем перелетел на ковёр у изголовья и замер. Мравинский осторожно коснулся его пальцем; мотылёк не улетал и лишь трепетал крыльями.
Он был золотисто-бежевым — «какой была Инка».
Мелькнёт в толпе знакомое лицо Весёлые глаза А в них блестит Садовое кольцо А в них бежит Садовое кольцо И летняя гроза
В начале июня 1964 года эту песню, которую большинство страны узнаёт в исполнении Никиты Михалкова в фильме «Я шагаю по Москве», записывает ленинградская певица Лидия Клемент. Молодая девушка с хрустально чистым голосом, от которого душу переполняет светлая грусть.
Через две недели Лидии не станет.
Ей всего двадцать шесть, у неё трёхлетняя дочь. Клемент смертельно больна — хотя по последней записи не скажешь, что перед нами человек при смерти. Она всё так же легка и талантлива; её голос разносит песню о молодости, которая настолько переполняет человека, что он, совершенно не зная, куда унесёт его поток, уверен, что всё будет хорошо.
Она уходит, но остаётся голос.
А песню на слова Шпаликова и музыку Петрова носит по земле. Её слышат на премьере «Я шагаю по Москве» в апреле 1964 года. Мотив становится знакомым и зрителям на фестивале в Каннах, где фильм Данелии попадает в основной конкурс — вместе с «Нежной кожей» Трюффо, «Шербургскими зонтиками» Деми и «Белым караваном» Шенгелая. И шагает, конечно, по родной стране летом.
Фильм смотрит семнадцатилетний Вадим Качала. Он живёт в Евпатории и бешено влюблён в девушку по имени Роза. Но не понимает, есть ли у неё ответное чувство, — и потому то ревнует её, то зачем-то показывает девушке старые письма и фотографии, то выводит на прогулку. Вечером они долго выбирают: пойти на море, в кино или к нему домой возиться с радиодеталями.
«Фильм юмористичен, неплохо показана современная молодежь».
Качала узнаёт в героях Данелии себя и своих сверстников — людей, которые гуляют, встречаются, обижаются друг на друга, спорят из-за фотографий и ещё не знают, какие события их жизни окажутся важными.
После сеанса Вадим и Роза выходят на улицу Пушкина.
Видимо, в этом узнавании есть что-то неприятное, заставляющее задуматься. А драматург Анатолий Гребнев сравнивает героев Данелии с молодыми людьми из «Заставы Ильича». Те бродят по Москве — ищут ответы, разговаривают с мёртвыми отцами, пытаются понять, как жить после войны и разоблачения прежних кумиров. А эти именно шагают: весело, нахально, не позволяя никакому вопросу их остановить.
«Спасибо и за это», — отвечает ему приятель. Может быть, принципиально не думать всё-таки лучше, чем принципиально изображать размышление.
А ведь молодость зачастую и заключается в возможности не терзаться сомнениями по поводу следующего шага. А уходит в тот момент, когда рефлексия начинает мешать его сделать.
Август. Лето перевалило за меридиан и движется к закату.
В начале лета всё только начинается: зеленеет и цветёт. Впереди ещё грозы, поездки, купание, неожиданная любовь, большая работа, которую обязательно получится сделать. А август меняет настроение времени: стало холоднее, пошли грибы, цветы поникли.
9 августа в Москве идёт дождь. Поэт Павел Антокольский смотрит на свой сад:
«Цветы наши мокнут, меркнут, съеживаются, поникают».
На Енисее археолог Владимир Коротаев замечает ту же перемену — и описывает сухо, без особой лирики:
«Пасмурно, прохладно. Вода в Енисее также стала холоднее».
Телесное ощущение — первый сигнал о том, что время изменилось.
В Подмосковье пошли грибы. С разговора о них начинается светская беседа Твардовского с приехавшим к нему Ильёй Эренбургом: грибы, Чарли Чаплин — а потом собеседники переходят к главному — фактическому запрету мемуаров Эренбурга и вообще к ситуации, в которой одного из самых ярких голосов оттепели потихоньку выдавливают из жизни. Эренбург подавлен, тих, почти не острит. Многие знакомые перестали его приглашать, из газет не звонят, в избирательном округе не понимают, что с ним теперь делать.
Грибы пошли. А Эренбург постарел.
«Сломилось лето как-то вдруг».
Прошла первая августовская гроза — и Твардовский грустит. Сразу похолодало, исчезло ощущение расцвета, силы. Не чувствуются запахи сена, зато повеяло ароматом грибов, перестоялых хлебов и яблок.
«Жаркое, молодое, казалось, только набиравшее силы, чтобы развернуться, лето вдруг и кончилось».
С новой книгой Солженицына «В круге первом» происходит примерно то же, что и с мемуарами Эренбурга. Ещё недавно Твардовский надеялся, что можно будет повторить чудо «Одного дня Ивана Денисовича»: принести рукопись наверх и убедить издать — и тем самым ещё немного расширить пространство, в котором можно говорить правду. Но теперь такое уже не проходит.
Лето ещё не ушло. Будут ещё тёплые дни, отпуска и праздники. Хрущёв отправится в Чехословакию, люди — в отпуск, дети станут готовиться к школе. Но время глагола уже изменилось.
VI
По крымской горной дороге едет траурный кортеж. Впереди — автобус, позади — чёрные автомобили с венками и портретами покойного, вождя итальянских коммунистов Пальмиро Тольятти. Гроб с его телом лежит в автобусе; из Артека его должны доставить в Симферополь, а оттуда самолётом — в Рим. Но даже до горного перевала автобус не доезжает — он загорается.
Начинается страшная суета. Гроб спасают от огня и переносят в открытую «Чайку». Движение из Крыма в Рим продолжается.
Тольятти прилетел в СССР в начале августа — формально на отдых, но вообще по важному делу. Накопилось много тем для обсуждения с Хрущёвым, которые нельзя было доверить ни связи, ни бумаге: тут надо смотреть своему визави в лицо, слышать, как он дышит, чокаться с ним бокалами. Но когда Тольятти приезжает в Москву, Хрущёва в ней не оказывается — тот унёсся в большое сельскохозяйственное турне по Советскому Союзу: Саратов, Волгоград, Ростов, Орджоникидзе, Казань, Бугульма, Уфа, Кустанай, Целиноград, Фрунзе, Иссык-Куль. Тольятти бурчит, но тратит время с пользой — перепечатывает свой меморандум о взаимоотношениях с СССР с рукописи. Когда в середине месяца Тольятти прилетит в Артек, он выступит перед пионерами, скажет, что, хоть мы и говорим на разных языках, все мы верим в одни ценности. И вскоре после этого его хватит удар.
А Хрущёв в этот месяц ищет хлеб.
В этом, по его мнению, и состоит одна из важных обязанностей советского руководителя летом: ездить по полям и прогнозировать будущее страны, глядя на состояние колосьев. Где засуха, где прошли дожди, где хлеб поднялся, а где полёг; смогут ли выйти в поле комбайны, хватит ли автомобилей, чтобы вывезти зерно, сколько тонн сдаст Украина, а сколько — целина.
Вообще лето наводит на мысли об изобилии самым прямолинейным способом — избытком еды. Земляника появляется на рынках, на школьном огороде разрешают есть малину, смородину, крыжовник и яблоки прямо с куста. На южных базарах уже в июне лежат дыни, сливы, огурцы и помидоры. На Кавказе утром можно позавтракать мацони.
Но летнее изобилие надо попытаться сохранить на будущее, иначе оно промелькнёт, как молодость. Ягоды надо превратить в варенье, фрукты высушить, грибы перебрать, почистить и пожарить — или засолить, — из слив сварить компот. Лето сохраняют в банках на потом. Государство занимается тем же самым — с переменным успехом.
Под Харьковом чехословацким гостям показывают колхоз. Скотные дворы блестят — к приезду подготовились. Среди зелени накрыт длинный стол:
«Овощи, сметанка, ягоды со сливками, мёд, сало, ну и горячее, конечно: борщ украинский, котлеты с пюре, кулебяки».
Молодые женщины в вышитых юбках подносят блюда, гости пьют и едят до изнеможения. Стол не выдуман, продукты настоящие. Но всё это ещё и представление о стране — плодородной, хлебосольной, способной накормить и себя, и гостей.
После долгого экспедиционного питания крупой Борис Вронский приезжает к родным в Красноярск. Загудели примусы, и перед ним, «как на скатерти-самобранке», появились яичница, колбаса, малосольные огурцы, помидоры, чай, хлеб, печенье и чарочка спирта.
В гастрономах — жалкий ассортимент: залежавшиеся конфеты, консервированные фрукты, компоты, джемы, рыбные консервы и концентраты. По городу ходит злая частушка:
Когда Сталин умирал, Хрущёву наказывал: Чтобы масла не давал, Мяса не показывал!
В августе Пётр Шелест едет вдоль украинских пшеничных полей. Хрущёв постоянно спрашивает его о хлебе, а Шелесту сложно сказать что-то хорошее: идут такие сильные дожди, что даже по дорогам не проехать, из Полтавы в Киев приходится лететь самолётом. Кто знает, что будет с урожаем? Только Господь Бог. В прошлом году с зерном было так плохо, что пришлось прибегать к крупным закупкам за границей — повторения не хочется.
VII
Первого сентября на Енисее было тридцать пять градусов на солнце. И неделю спустя ещё можно было купаться. Вода была терпимой. А на следующее утро всё изменилось. Туман, дождь. До пруда пятнадцать минут ходьбы, и идти туда уже не хочется. И без того сыро.
Твардовский в это время готовит дом к зиме.
В начале лета он устраивал дачу так, словно впереди открывалась новая жизнь: землю можно было редактировать, как рукопись, работу — начать, время — использовать. Теперь суета жизни на два дома кажется ему почти бессмысленной.
«Тоска настигает и здесь, даже с ещё большей неотвратимостью, чем в городе».
Но он всё ещё пытается действовать. Появилась статья Карякина, направленная против противников XX съезда, — может быть, удастся отбиться? Вряд ли.
На ракетном полигоне идёт дождь. До десяти утра не расходятся облака; туманно и холодно. Гарнизон готовится к правительственному показу ракетной техники: через несколько дней должен приехать Хрущёв. На октябрь планируется полёт нового корабля с экипажем.
Планы на будущее ещё связаны с Хрущёвым.
Он должен приехать, затем вернуться в Москву, провести новый пленум, снова перестроить сельское хозяйство. В конце сентября он осматривает карьерные самосвалы и грузовые автомобили, встречается с кубинцами, румынами, индийцами и индонезийцами. Но сначала — немного отдохнуть в Пицунде.
На обеде с индонезийским лидером Сукарно Хрущёв шутит, что друзья хотят выпроводить его из Москвы:
В первых числах октября он наконец улетает к Чёрному морю.
Двенадцатого октября Хрущёв разговаривает по телефону с космонавтами «Восхода», летящими вокруг Земли. Позже в тот же день Хрущёву звонят из Москвы.
Через день он прилетит в столицу — чтобы расстаться с властью навсегда.
Все сроки кратки в этом мире, Все превращенья на лету. Сирень в году дня три-четыре, От силы пять — стоит в цвету
Вы прочли текст издания «Кенотаф». Мы будем рады, если вы поделитесь им и подпишетесь на нас: телеграм-канал | Boosty