Элизиума дочь
Эссе о княгине Екатерине Дашковой
Текст приведен в неизмененном виде.
Hor quanti Poetici concetti potrebbero scaturire da quelle metofiriche pietre? Emanuele Tesauro[1]
Ничем не стесненное течение воздуха; голубое небо; солнце в волосах. Пробегая по асфальтовой горлице, мы поздоровались с зеленью дерев; среди массы фигур – ровесники с щитом нашего триколора на плече, корейские туристы в пышных кроссовках – среди них возвышалось бирюзовое тело, как бы парящее над этой городской суетой. Бирюзовый интеллигент сидел, одним локтем опираясь на тетрадь; по задумке Веры Мухиной – запечатлен в момент творческого вобожествления. Выглянул уголок знакомого портика; нас радушно встретили две гладкие колонны, облупившиеся у оснований (печально), но увенчанные наверху сохранившимися ионическими ордерами (но не все потеряно), и натянутый баннер:
«А-а, понятно, почему здесь...» снисходительно ахнула я, оборачиваясь на неверно обозначенных туристов.
Обрамленные квадратом портика колонны, тяжесть позолоченных литер антаблемента – только любоваться этим мешают школьники со звездочками на плечах, черные машины, истуканы технологий, а вот там (бесстыдно поднимаю указательный палец вверх, подобно леонардовскому апостолу), вот там... Мерзкий прозрачный новогодний дождик; и по треугольнику фронтона, и по карнизу, и по пилястрам, и даже там, где его не должно быть – о, эти стеклянные вишенки дождика.
Поднимаемый исподлобья взгляд, мучительное чувство стыда при виде одной единственной бедной полуротонды. А ведь могла бы поехать в Быково. Туда меня в бытность ученицей серовской школы отправляли вместе с другими такими несчастными на один из пленэров. С того раза память моя не зафиксировала решительно ничего, более того, для меня было неинтересно, кто такая эта женщина (даже фамилии не помнила) из эпохи фрачной и сюртучной. Сквозь темный рисунок веток – бордово-бэжевый ветхий особняк, позабытый, старый, тихий, с щемящей болью в сердце скорбящий о той золотой жизни, покинувшей этот дом. Тщетное желание исчезнуть, предвосхищение забвения...
Трагизм этот напускной; большинство усадебных домов обладало чертами, связанными с наследием Палладио. Это, наверное, единственное, что со времен художки я отчетливо помню. Палладио был человек совершенно удивительного ума, по лекалам которого еще два века назад была выкроена вся Европа; так он еще успел отпечататься и в Быково.
Гений! Он, по сути, запустил массовое штампование зданий – вот и парламенты, и театры, и консерватории, и особняки, и усадьбы, назойливо похожие друг на друга – архитектурная анфилада одинаковых отражений. Ладно, Европа – она вся как бесконечная импровизация на тему Палладио, так вся Россия буквально в россыпи его шедевров. Невский проспект в XIX веке состоял из колоннад, черты палладиева лица проявляются и в Невских воротах Петропавловской крепости, и в нашем Большом театре, и в Софийском соборе в Пушкине. Палладианство, которым было окутано восемнадцатое столетие, называют еще и «архитектурным эсперанто» (меж серебряных листов Глеба Смирнова, нашего современного историка искусства, было выхвачено это емкое, безупречное определение).
И вот глядит на меня это полуротонда, а я гляжу на нее, как на человека, некогда замеченного мною, но несколько позабытого – узнаю только по чертам Палладио. Лицо твое, рожденное на Никитской—тринадцать, относится уже ко второй, если не третьей, твоей реинкарнации, ведь выстроен ты по чисто классическим, екатерининским (читаем: твоим) канонам. Большой графитовый ободок, каемка решеток, срубленный бельведер. Взгляд касался бэжевого парадного фасада – усеченной ротонды, вылепленной из комбинации греко-римских слагаемых: гладкая колонна, наличники в виде мини-портиков и, как писал великий энтомолог, «параллелепипед белого ослепительного неба», по которому пролег яркий луч сверкающего света.
Он скользнул по красной ленте и разлился радугой на двух орденах; сверкнуло серебро волос; и щеки. Вот фигура княгини Екатерины Дашковой, на которую упал конус особенного света.
Открывая оглавление учебника «У истоков отечественной журналистики», я вижу нескончаемые «ий», «ов», «ов», «ов», «ев» и снова «ов», и вот когда надежды уже не остается, страница являет темно-синее слово, алеющее первой буквой на хвостике.
Обращаясь к книгам, я замечаю, что пишут: «...страсть княгини к наукам связана с ее заболеванием корью». Из-за своей болезни юной Дашковой пришлось уехать в загородное имение, где под сенью Каллиопы и Эвтерпы она коснулась всех сокровищ словесного мира — серьезно? По-моему, мы наблюдаем некое логическое нарушение. Наверняка у женщины, чьими любимыми авторами выступали Бейль, Монтескьё и Буало, была врожденная склонность к любым наукам. Ее развитию способствовало не заболевание корью, а познание собственной свободы, возможность распоряжения своим временем и пространством, отсутствие регламентированной деятельности и человеческий доступ к широкому кругу литературы, а не только к легкому бульварному роману. Гениальная женщина другого столетия – Вирджиния Вулф, совершенно точно заметила в своем эссе «Своя комната», что «интеллектуальная свобода зависит от материальных факторов». Женщины до рубежа XIX-XX веков не имели своих собственных комнат – они могли только, скромно вышивая носовые платки, сидеть в общей гостиной – в отличие от мужчин, у которых были и кабинеты, и библиотеки, и спальни, и другие уединённые комнаты. Флоренс Найтингейл, которую освободить смогла только Крымская война, жаловалась: у женщины нет и получаса, чтобы побыть наедине с собой. Для высвобождения творческого потока первостепенно необходима интеллектуальная свобода; а если она отсутствует, то невозможно говорить о полном раскрепощении писательского, художественного или научного дара. Вирджиния писала (снова – потому что была трагически права), что, будь у женщины «хотя бы пятьсот фунтов в год и собственная комната», весь нынешний пантеон истории был бы совершенно другим.
В своих «Записках», в которых Дашкова не просто описывала дух ее времени, но и создавала свою Я-героиню, существует особая концептуализация ее идеального мира. В нем Я-героиня является «собственным архитектором, садовником и управляющим», а решающую роль играет этот постоянно возникающий образ сада-рая, который неразрывно связан с концепцией обретения собственного, «личного» пространства. В первой части своих мемуаров Дашкова не раз упоминает отсутствие у ее героини дома. «Покажется странным», пишет она, «что княгиня Е.Р.Дашкова вынуждена была нанять дом у своего протеже, который получил его от щедрот императрицы». А во второй части она всё чаще обращается к концепции «жизнь-дом» и «жизнь-строительство». Получается некая антитеза – тут драматично взмахивает своими длинными волосами Джон Мильтон – Рай Потерянный и Рай Возвращенный.
Дашкова писала: «Мое уединение стало для меня раем», «я еще больше украсила свой сад, так что он стал для меня настоящим раем». Ее «сад» содержался «в величайшей чистоте и порядке», все ее дорожки «расчищены». Естественно, под «садом» следует понимать не только парк в Троицком, но и образ жизни, «внутренний мир», состояние души княгини, выбравшей столь тонкую метафору как символ своей жизни. Такую же семантику можно проследить и в «Воспоминаниях» русской мемуаристки, современницы Дашковой – Анны Евдокимовны Лабзиной. В ее описаниях «душистых персиков» и «ключей, протекающих по долинам» присутствует такая же семантика сада – как части сакрального мира собственной свободы.
Мир под наделенным внутренним светом пером великой женщины своего времени обнажается и делается ярче: годы 1770-1780-е годы оправданно называются «золотым веком» Академии наук. Княгиня Дашкова была первой и единственной женщиной на посте ее директора. Как директор, она была обязана не только формировать повестку дня Академии, но также заниматься хозяйственными делами, вроде введения печного отопления в залах или скучного решения долговых вопросов.
Она впервые указала обязательно обучать студентов путем академического обмена с европейскими университетами. Ее идеей было создать первый академический толковый словарь; причем, не алфавитный, а этимологический, в котором однокоренные слова были расположены вместе. Дашкова выступала за то, чтобы в алфавит добавляли новые буквы, отражающие изменения в фонетике разговорного языка. На заседании Академии она впервые предложила использование буквы «ё» (точки над которой мы всё чаще забываем проставлять). Ею были введены бесплатные публичные лекции, все на русском языке; увеличилось количество студентов «с семнадцати до пятидесяти», как она писала в «Записках», а воспитанников – «с двадцати одного человека до сорока». Более того, занимая эту должность, она была одновременно президентом Российской академии, которую создала вместе с императрицей.
Кстати, они! Императрицы – Екатерина Вторая, Елизавета Петровна, Анна Иоанновна, Екатерина Первая – женщины, вошедшие на российский политический Олимп благодаря известному петровскому документу, все – императорской фамилии. Кроме них, в XVIII столетии женщины продолжали традиционные роли – матери, жены, дочери, «хранительницы очага», и вот Дашкова – на вершине Иппокрена.
Каждый раз, когда я вижу женскую фигуру в исторической галерее преимущественно мужских образов, чувствуется гордость за эту выдающуюся личность. Но моментально на это благородное чувство находит скорбная тень. Ведь мы говорим о личности, чьи победы не просто оставались недооцененными, а сопровождались словами: что ж, не вышло – но не расстраивайтесь, это чудо, что вообще получается! О женщине, которую встречал не блеск улыбок, а усмешка: писать вздумала? да кто ты такая? Так у этих великих мыслительниц и зарождалась тяжеловесность характера, неуверенность в себе (при внешнем высокомерии), склонность к депрессии, рефлексии, обиде – к горечи как к результату подавленных чувств. Всё это исследователи Дашковой также отмечали, ссылаясь на последствия той самой «прилипчивой болезни», которой княгиня переболела в детстве.
Дашкова же, обладая холодным и даже насмешливый умом, в своих записках стремилась объяснить модель универсальной личности – женщины как государственного деятеля, мыслителя, писателя, хозяина поместий, педагога и воспитателя. Историки, описывая ее характер, указывали на ее особенный «арсенал качеств, традиционно считающихся мужскими». Политическая активная позиция, энергичность, последовательность, твердость ума, настойчивость в достижении поставленных целей – вот что на самом деле считали под этим замысловатым «арсеналом». Сейчас эти качества не имеют привязки к полу; но в век Дашковой ее ум и поведение действительно можно было расценить как платоновски андрогинное. Потому что только такой ум поистине велик. Я считаю, что чисто мужской или чисто женский ум не способен к творчеству в целом; а все великие творцы обладали гибкостью, восприимчивостью и беспрепятственностью именно андрогинного ума (по большей мере даже об этом не догадываясь – истина темна).
Потому, глядя на любую великую фигуру прошлого – Сапфо, Мурасаки Сикибу, Джейн Остин, Жорж Санд – мы находим в ней отдельный микрокосмос, ту темную энергию ближней вселенной, в которой существует обрамленный софийным нимбом Бог. Можно подумать, что я просто умело жонглирую метафорами; вовсе нет. В темноте далекого космоса, на краю пояса астероидов – да, там, так далеко! – есть что-то, названное синей фамилией, алеющей на хвостике. В главном поясе, в лихом пространстве между Марсом и Юпитером, есть малая планета Дашкова. Открытая в Крыму и официально зарегистрированная международным Центром малых планет (ЦМП), она включена во все космические каталоги и таблицы, как подобает занесенным в Циркуляр ЦМП космическим телам. Название малой планеты в честь того или иного исторического лица является актом его признания в международном масштабе. А весь этот текст, наверное, есть «ода к радости», подобная шиллеровской, заключающаяся в себя искреннюю радость за то, что такую женщину до сих пор продолжают помнить; и вот, в едином черном пространстве, Дашкова соседствует с Сапфо, Ковалевской, Цветаевой, Ахматовой —
И взрывается громкий, звонко-повелительный голос у уха:
«Ну что», подхватывают меня под руку. «Пойдем?»
«П-пойдем», эхом отвечаю я. Несколько минут назад мы с подругой, с видом вселенского глубокомыслия потирая подбородки, идем есть; прощаемся с бирюзовым композитором, встречаем кадетов и японских друзей, перебегаем по арлекиновой горлице. Оборот шеи; взгляд касается того параллелепипеда белого неба, и я слышу ее мистериальный пульс.
[1] И сколько же идей поэтических могло бы проистечь из тех метафорических камней?