Проза Веселовской
July 30, 2022

При свете ржавой луны

Состарился папанька. Сколько же я его не видел… Да года два всего. Но сдал, сдал, ссутулился, белый совсем, дедуля в его возрасте был ещё ого-го. Хотя старая закваска наверняка бродит, и ночка мне предстоит весёлая.

Я подошёл к вагону. Он уже заметил меня, но в последний момент поднял кейс и сумку, так что мои колебания, пожать ли ему руку, обнять или ещё что, отпали сами собой. Не любит тактильных контактов – начальственная привычка, хотя уже давно без подчинённых. Ну и бог с ним.

– Что с дедом?

– Не знаю. Пришла телеграмма: «Хочешь попрощаться, приезжай». И подпись. Ты же знаешь, он всегда без подробностей.

– Мне такую же принесли. Телеграмму. Сто лет их не видел, всё звонки, эсэмески, эмейлы, думал, телеграф уже в прошлом.

Промолчал. Умеет таким высокомерным молчанием поставить на место, облошить. Что ж, последуем примеру.

Цыганистые тетки затащили все коробки, и мы начали протискиваться к своему купе. Опять же папин характер – ездить только в хороших вагонах. На одну ночь можно было бы и плацкартным обойтись, а так лишних две тысячи псу под хвост.

Но и там старикан не успокоился. Смерил брезгливо весьма приятную даму бальзаковских лет (интересно, это сколько? До сих пор не знаю) и отправился к проводнику. По-видимому, что-то сунул. И этот тип сразу проводил нашу соседку в конец вагона.

Ну что ж, папочка, раз ты так любишь комфорт, и мы в грязь лицом не ударим. Я достал коньяк и апельсины, он извлек из кейса баночку красной икры и какой-то необычной формы батон. Молодец батя, я вечно про хлеб забываю.

Приняли помаленьку. Поезд всё ещё полз между ржавыми гаражами и развалинами брошенных цехов – приличные пейзажи пойдут только после кольцевой. Отец смотрел в окно и двигал желваками.

– Какую страну просрали, сволочи…

Я деликатно помалкивал. Теперь я этому научился.

Закончилась унылая бетонная стена с неприличными надписями, и из-за кустов вынырнули новостройки-акселератки с налепленными у самых крыш разными архитектурными излишествами. Венецианские окна над безликими гладкими прямоугольниками – это что-то. И цвет истерично-радостный, в малиновый оттенок. Отец от домов отвернулся сразу.

– Не нравится новая Москва?

– Сволочи!

Я не стал спорить и занялся эстетичным разрезанием апельсина. Надо было срочно найти тему для разговора. Нейтральную, а то папочка опять взорвется, как тогда, и будем дуться друг на друга несколько дней. А нам этого сейчас никак нельзя, неприлично это сейчас, не для того едем.

Вдали показались автострадные мосты, набитые насекомными машинами.

– Как твоя «Волга», на ходу?

– Она всегда на ходу, только куда ходить-то?

– А за грибами не выбираешься?

– Раз в год, а то и реже. Аля болеет, обрабатывать их все труднее. Ну, замаринуем три банки. На рынке легче купить.

– Там и травануться легче.

Отец пожал плечами.

– Ты же знаешь, я фаталист.

– Фаталисты – люди верующие. Считают, что на небе всё предрешено, и потому принимают судьбу, как должное. Но ты же, по-моему, ни в Бога, ни в чёрта…

– Откуда что ты знаешь! Я, кстати, никогда не был атеистом. Но и стоять со свечечкой…

Опять молчание. Боимся друг друга обидеть. Теперь боимся.

Кивнул на мою раскрытую сумку, из которой предательски выглядывал последний номер.

– Ты, говорят, опять в редакцию вернулся?

– Было дело, фирму-то закрыли.

– А в другую?

– Нет, па, ты же знаешь, я газетчик. Но сейчас... Короче, я там только подрабатываю, а основное место в издательстве.

– Платят-то хоть прилично?

– В Москве нет такого понятия. Здесь есть люди, которые получают большие деньги. Есть, кто делает очень большие. Остальные просто живут и всё проживают. Кто-то больше, кто-то меньше.

– То есть перспективы никакой?

– А что такое перспектива?

Пожевал папа губами и налил себе коньяку. Полный стаканчик, между прочим, небольшой такой, гранёный, из похожих ещё махновцы самогонку опрокидывали. Но те были ребята крепкие, а мой старик никогда особо не увлекался. Ну и, как следовало ожидать, повело его. А вслед за этим понесло. И всё на тему погибшей страны, политических проституток, всемирных заговоров и прочего. Меня эта пластинка ещё десять лет назад достала до чёртиков, потому и из дому рванул с концами. Анекдот тогда был полный: в одной квартире сидели редактор самого острого демократического издания – сиречь я и самый ортодоксальный член бюро местного отделения КПРФ – мой папочка. Оттого и мама раньше времени на тот свет ушла – не могла вынести такой раздвоенности.

Мой папаня тяпнул ещё, ну, думаю, теперь вообще словесный Апокалипсис начнётся, и в первую очередь для меня. Но тут вдруг посетила мою голову гениальная идея.

– А кстати, – говорю, – тебе твои друзья по партии юбилей-то хоть отметили?

– А как же, – бушует, – хоть шестьдесят пять и не такой уж юбилей, но вспомнили, и конверт вручили, и часы большие настенные. Не то, что некоторые…

В мой огород камушек. Я и вправду тогда его только через месяц поздравил. Забыл. Бывает.

– Слушай, па, а мы ведь с тобой такую дату ещё не отметили. Непорядок! Не чужие всё-таки.

И к проводнику бегом. «Выручай, – говорю, – разбейся, но достань бутылочку шампанского. Позарез надо».

Подлость, конечно, с моей стороны. С детства ведь знаю, что папка от шипучки сразу засыпает, особенно если с другим алкоголем смешать. Странная такая реакция организма. А тут он уже коньячку принял, всё как по маслу пройдёт.

Раздобыл парень «помпадуршу» и бокалы принёс. Подняли мы какой-то душевный, слащавый тост, докушали последние апельсиновые ломтики, и вот уже храпит мой родитель, даже брюки не снял. Слава Богу, хоть мне выспаться даст. И опять же нервы целее.

До дедовой деревни доехали неожиданно быстро – туда от вокзала рейсовый автобус пустили. И не деревня уже, даже не село – вполне приличный посёлок вырос, центральная улица – сплошь двухэтажные особняки. Вот что значит пригород. Но дедулин домик всё такой же, только краска на ставнях взъерошилась. Понятно, не под силу теперь хозяйство. Хорошо ещё тётя Катя рядом, а то старику вообще была бы труба.

Сколько ему? Восемьдесят уже давно было, как сейчас помню, посылку тогда отправлял. А когда? Ладно, попробуем по-другому: на фронт он попал в восемнадцать, и это было самое начало войны. Но день рождения у него в августе. Выходит, он с двадцать третьего? Или всё-таки с двадцать второго? Надо же, забыл, а ещё внучком называюсь.

Дедуля поднялся нам навстречу, но тётя Катя запихнула его обратно в кресло. «Вчера был приступ», – шепнула нам одними губами. Дед не протестовал, только грустно улыбнулся. Лицо его отекло и стало синюшным, видно, почки не справляются. Он прав, тут уже последние недели, если не дни.

– Я рад, ребятки, что вы вместе. Очень хочу, чтобы вы помирились. Ведь вам делить нечего, без вас всё поделили.

– Вот именно. А он никак не поймёт…

– Тихо! – рявкнул дед негромко, но внушительно. – Разговорчики в строю! Чтобы я от тебя, Тихон, тут провокаций не слышал.

Отец что-то забурчал, но понимает: тему надо оставить за порогом. Не о том сейчас надо думать.

И вообще всё как-то слишком обыденно. И к тому же обеденно. Собрали на стол, сидим, хлебаем тёть Катины щи, дедуля свой овсяный кисель потягивает. Несём тупую чепуху про цены, про погоду, будто не чувствуем присутствия чего-то иного, грозного, неотвратимого. А может, так и лучше: жить до последней минуты жадно, остро и гнать от себя мысли о незримом костлявом чудовище. Дед это умеет, он же был на войне, где смерть постоянно рядом, но если её бояться, станешь первой жертвой. Он мне не раз говорил.

Как они тогда воевали, что чувствовали... Я журналист, должен всё это понимать, но никак не получается. Ведь они же атеистами были, искренне ни во что не верили. Никакой тебе загробной жизни, никакого продолжения... А тут пули над головой, взрывы, от товарищей только куски мяса разлетаются. И не бояться, не думать... Я бы так не смог, честное слово...

Да, закваски иной были люди, и не такой, как у отца. Дед рассказывал, что не чувствовали они озлобления, ненависть была, но конкретная, адресная – к врагам, к фашистам. Но вот так, чтобы всю страну ненавидеть, время своё... Я сам ото всего этого не в восторге, но зачем же опускаться...

Что ты дедуля? Ах, про Марину... Не надо, зачем же соль на рану... Впрочем, ты тоже никогда особой тактичностью не отличался. Это у нас, наверно, семейное.

Понял, что в больное место попал, кивнул виновато, перевёл на папаньку, что-то про Александру спрашивает. Она неплохая, мачеха моя, а что живём в разных городах – вообще замечательно: полное взаимное уважение и никаких напрягов. А мне сейчас прекрасный повод смыться покурить, отец её болячки будет битый час описывать, а потом ещё на свои переберётся.

Сарай стоит открытый, пустой. Значит, со скотиной завязали, одни куры по двору гуляют. И голубятня покосилась. А какие турманы были, когда дедуля только что сюда переехал... Ему в те годы уже около семидесяти было, а он, как мальчишка, на крышу, пальцы в рот, да как свистнет на всю округу. И не подумаешь, что главный инженер серьёзного завода... Счастливый был, говорил, что всегда мечтал вернуться в деревенское детство. Под волну попал, тогда многие в глубинку рвались, фермерство, то да сё... А дед просто хотел уйти от суеты, ощутить землю, себя на земле... Не знаю, мне этого пока не понять, да наверно, и потом, я же асфальтовый ребёнок. А впрочем, пёс их знает, гены-то мои, мало ли что ещё отчубучат.

А вот огородик зарос. И это значит, что тётя Катя либо сама прихварывает, либо от деда не может надолго отходить. А что, ей уж тоже... лет на семь моложе его или больше? Из сестер она самой младшей была. Всё равно к восьмому десятку подползает... Я присел и стал освобождать от вьюнка раскустившиеся помидоры. И тут подошёл отец.

– Плохо дело. Сейчас опять были колики, тётя Катя сделала укол. Боль вроде бы спала, он засыпает. Но это уже в день по нескольку раз. А сердце – сам понимаешь...

– Я вижу, па. Но чем тут поможешь...

Навстречу из будки выполз старый облезлый кобель – я даже не знал, что там кто-то есть.

– Рекс, ты ещё живой! Вот уж не думал.

Папанька гладит эту псину, а я аж застыл от изумления: мой родитель, чистюля из чистюль, пачкает руки о такое низкопробное создание. Да при этом столь древнее.

– Ничего себе! Ты же собак не любишь...

– Кто тебе сказал? Кстати, это я отцу Рекса привёз, ещё подросток был, тявкал тонко. Но меня, видишь, запомнил, каждый раз приветствует. Подожди, брат, я тебе сейчас колбаски принесу, коль ты у нас такой умный.

Вот какие вещи узнаю про родного батяню на тридцать восьмом году жизни. Гляди, скоро поверю, что он красный только снаружи, а внутри вполне живой.

Целый век не спал на сеновале. Ага, точно, с девяносто девятого, когда прожил тут пару недель, ходил с дедом за грибами, а потом с местной пацанвой наловил целый таз раков и не знал, куда их девать. Только сено тогда было другое, свежее, духмяное, а этому уже явно несколько лет, и пахнет одной пылью. Но всё равно здорово.

Проснулся на закате, попил молока – тётя Катя специально у соседки парного купила. Потом прошёл до ближайшего магазина, прихватил баночного пива и медленно усосал его на высоком берегу. Вид отсюда потрясающий, леса, луга, старицы – пойма километров на десять, наверно, а до заводских труб на горизонте и все двадцать пять. Так и сидел бы до ночи. Только комары грызут, да в желудке пиво с молоком ругаться начали.

Вернулся уже затемно. Отец с дедом на веранде устроились. Как бы не застудить старика. Нет, тётя Катя всё по уму сделала: лежит в подушках, сверху два одеяла. Пусть вечеряет, это его давняя привычка.

Я пристроился у него в ногах. Отец потянулся к выключателю, но дед удержал его за руку.

– Не надо. Так лучше. На чём это я остановился...

– Слушай, может, не надо? Я же вижу, ты волноваться начал. Сердце прихватит, что делать будем...

– Надо. И тебе это надо знать, и Андрюшке. Давно хотел, да всё как-то... Но теперь срок пришёл. И если прихватит, значит, так задумано.

– Кем?

– Там. – Дед поднял едва различимый во тьме палец. – Но помолчи, Тиша, не перебивай. Так о чём я... Ах, да, вспомнил, об этом корреспонденте.

И кто только догадался такого доходягу на передовую прислать. У парня явная язва желудка, натрясло его в машине, переволновался, да ещё всухомятку, ну и понятное дело – приступ. Дрожит весь, скорчился от боли, слюна хлынула – я уж эти признаки знал. Напоили тёплым, закутали. Вроде полегче стало, но работник он, конечно, никакой. А тут как раз приводят мужика из партизанского отряда. Эти лесные ребята перехватили немецкого офицера с важными документами, связались с центром, те самолёт прислали. Переправили и пленного, и этого, кто его отловил. А корреспондент интересовался именно партизанами. На ловца, как говорится... Да ловец никуда не годится. И начал я сам мужичка расспрашивать, а как товарищ из газеты немного оклемался – тут уже журналистский допрос по полной форме устроил.

Мужик много всего рассказывал, такие зверства фашистов описывал – кровь в жилах стыла. Но больше всего потрясла нас одна его история.

Однажды вёз он доски к себе в село – немцы чью-то избу на брёвна раскатали, блиндаж делали, а местные, что не сгодилось, подобрали. Проезжает мимо сгоревшей деревеньки, и вдруг его солдат с автоматом останавливает. Осмотрел телегу и жестами показывает, мол, сворачивай. Куда тут денешься, повернул. Доехал, как тот командовал, до поляны. А там уже десятка два жителей согнали, наверно, всех, кто в живых остался, и три петли на дубе приготовлены. Пока этот... Максимычем его звали... так вот, пока он трясся, соображал, для кого они предназначены, грузовик подошёл, а в кузове два парня и девушка. Руки закручены, избиты до черноты. Немцы что-то кричали, дескать, это партизаны, но Максимыч их в отряде не встречал, хотя часто туда наведывался. Может, из какого другого...

А дальше всё очень быстро, чётко, отработанно: откинули борта, ставят у края, верёвку на шею, толчок в спину и к следующей петле поехали. Пяти минут не прошло, все трое уже... А автоматчики зрителей под прицелом держат, звука издать не разрешают, бабы плачут, рот себе зажимая, детям глаза закрывают, чтобы не видели...

Порадовался я, что диктофон в кармане оказался, в самом начале рассказа положил его на подоконник. Дедуля у меня вообще человек странный: столько интересного помнит, хоть тома мемуаров издавай, и так красочно всё описывает. Но как только увидит в моих руках блокнот, диктофон или камеру, на него находит ступор. И превращается мой милый, ироничный дедуля в какое-то подобие древнего магнитофона, когда их ещё в деревянных корпусах делали: рожа параллелепипедом, и тупые затасканные фразы льются, типа «нам был доведен приказ стоять насмерть...» Со сталинского времени, видимо, шаблоны засели, теперь уже не исправить. Но, слава Богу, машинка у меня новая, цифровая, маленькая, дед не знает, что это такое, а потому не комплексует.

...Немцы куда-то спешили. Когда повешенные перестали подавать признаки жизни, солдаты замахали автоматами на толпу, приказывая поскорее убираться: «Шнель, шнель!» Максимыч взял под уздцы свою клячу, но тот, первый автоматчик, его остановил. Потыкал пальцем на дуб с телами, потом на телегу и изобразил, как копают землю. Наконец, указал на Максимыча, внятно сказал: «Ты!», и мужик понял, что ему придётся хоронить казнённых.

Машина вскоре уехала, остался только один немецкий солдат. Он помог снять трупы и уложить их на телегу. Потом в кустах затрещал мотоцикл, и Максимыч остался единственным живым в компании мертвецов.

Решил их далеко не везти. В полуверсте от поляны нашёл сухой пологий холм с наметившимся на склоне овражком. Углубить только и забросать. Спустил тела на песок – тяжёлые, только девчонка полегче. Ухватил её за ноги, поволок к месту будущей могилы, и тут босая ступня странно напряглась.

Максимыч сначала не поверил. Минут сорок не дышала, это уж точно, такого просто не может быть. Но стал вдувать воздух в рот, тряс, стучал по спине, и девушка вскоре захрипела. Правда, в себя так и не пришла.

Бросил покойников, свалил на землю свои доски и рванул напрямки к старому кордону. Там уже несколько лет никто не жил, но, когда фашисты начали жечь деревни, в него переселилась вдова с дочкой-красавицей – всё её от немцев прятала – да молчунья Якимовна. Эту суровую набожную бабу считали старухой, но ей, как оказалось, и пятидесяти не было.

К ней-то и притащил Максимыч девушку, знал, что не откажет. Хотя риск был большой, немцы в любую минуту могли нагрянуть. Запрятали эту несчастную в запечную каморку, накрыли какими-то древними тулупами, и наш герой поехал хоронить остальных.

Попал он на кордон только недели через две. Девчонка выжила, но сказать, чтобы в сознании... Смотрит в потолок невидящим взглядом, ни ходить, ни говорить не может. Якимовна рассказала, что поначалу у больной вообще одна сторона не двигалась. Но тут уже хлеб и в правой, и в левой держит. И пить из кружки может сама. А супом пока с ложечки кормить приходится.

А ещё сообщила баба интересную подробность. Девушка, оказывается, беременна, шестой месяц похоже. Наверно, именно ребёнок её и спас: почувствовал, что у матери сердце остановилось, и толкнул ножкой, завёл, так сказать. Фантастическое такое предположение...

Последний раз Максимыч был у них совсем недавно. Мальчишка уже на ножки встаёт. Мать его кормит грудью, пеленает, но говорить так и не начала. Даже слушает странно: ей что-нибудь объясняют, а она отвернётся и пойдёт. Видно, что-то с психикой.

Мы тогда до утра с ребятами спорили, может ли такое быть. И чтобы выжить после этого, и чтобы речь потерять. Так ни к чему и не пришли. А наутро отвезли Максимыча в штаб, и мы его больше не видели.

Из-за сараев выползла тусклая, поджаренная луна. Отец смотрел на неё со скучающим видом.

– Что, Тиша, неинтересно?

– Отчего же, – вежливо отозвался он. – Ты у нас – живая история. А Андрей на эту тему вообще может статью сделать, а то уже стали забывать, какие жертвы мы принесли во имя Победы...

– И ни ты, ни он не спросите себя потом, зачем старик в свои последние часы вспоминал такой грустный случай. А ведь я недаром вспоминаю... Дед помолчал и вдруг совсем не своим, треснутым голосом сказал:

– Мальчик тот... что мёртвой матери сердце запустил... Ведь это ты, Тиша...

...Тиша... Тиша... тишина... Жуткая, наэлектризованная. Ни хрена себе заявочки! Это что же получается, бабуля моя... Сериал мексиканский... Хотя куда им с грыжей, у них такой войны никогда не было, разве что при конквистадорах...

– Почему же я узнаю об этом уже на пенсии?

Дрожит голос у папаньки. Зря его дедуля так обухом, стукнет инфарктий-инсультий, а мне потом обоих хоронить.

– Я вообще не хотел говорить. Но уносить такой груз с собой в могилу слишком тяжело. Да и вина на мне в этом деле большая.

– Так ты мне, значит, не отец?

– Отец. Начало у этой истории было тоже в жанре боевика – так что ли у вас, Андрюха, это называется?

– То, что ты рассказал, уже триллер.

– Пусть так. Попали мы весной сорок второго в окружение. Глупо так влипли: немцы слишком уж легко отступили, а наши генералы обрадовались, им главное – рапортовать. Прорываемся вперёд, занимаем три больших села, а нас танками по флангам. Местность там ещё была тяжёлая, всё болота да... Ладно, не буду про эти детали. Суть одна: не успели опомниться, мы уже отрезаны со всех сторон. И выбраться при таком раскладе почти невозможно.

Прорывались, кто как мог. От взвода пять человек осталось. Когда немцы с собаками пошли, нас только чудо спасло – старушка в свой погреб пустила. У неё там прямо бункер был, сухой, стены глинобитные, во время продразвёрстки в нём полсела зерно прятало. А для отвода глаз на участке ещё одна погребица, старая, трухлявая, картошечка в ней да пара бочонков с грибами – смотрите, сколько влезет. Лаз к нам был из сарая, хозяйка накидала на него навозу, навалила каких-то гнилых вонючих шкур, и овчарки ничего не учуяли.

Задыхались мы там больше суток, пока враги из деревни не ушли. А с нами девчонка-студенточка из саратовского педа – её эта бабка уже месяца два у себя скрывала. Сидим, шепчемся, я Тае про свою жизнь рассказываю, она про свою. В июне сорок первого сдала досрочно сессию и поехала к жениху, он в каком-то западном гарнизоне служил. На полпути объявляют войну, их всех высаживают из вагона, поезда идут под эвакуацию государственно важных объектов, а вы, товарищи пассажиры, уж как-нибудь своим ходом.

Брела куда-то с беженцами, голодала, жила у случайных людей. Больше всего на свете хотела добраться до родных – отца-инвалида и сестрёнки. Где-то на Волге они жили, я тогда не очень всё это запомнил. Про жениха старалась не говорить, уже знала, что именно его полк принял на себя первый удар и выживших там почти не было. Утешал я её, как мог, обещал, если доживём, найти после войны. Очень просила Таиска взять её с собой – мы всё время обсуждали, как нам линию фронта перейти. В конце концов, вывела нас хозяйка на местное подполье, там нам помогли угнать у немцев мотоцикл и карту достали. Благодаря этим двум вещам, мы и прорвались к своим. Да я вам уж столько рассказывал...

– Было, дедуль, было. Так что с этой Таисией?

– Перед нашим безумным марш-броском мы её познакомили с подпольщиками. Они позже вынуждены были в лес уйти и Таю с собой забрали. Ну а я с ней на прощание... Короче, длилось наше счастье всего три дня, но такое, что на всю жизнь в памяти.

А потом я встречаю их командира уже в Москве. И, конечно, первый вопрос о ней. Он глаза отвёл: «Нет, – говорит, – больше Раи, – её там Раисой называли, я сам посоветовал имя слегка изменить. – Немцы схватили, когда на разведку пошла. С ней ещё и другие наши товарищи погибли. И особенно жалко девчонку, что уже новую жизнь в себе носила. Твоя, кстати, работа».

Расстроился я, но, грешен, не как должен был бы человек, потерявший любимую женщину и ребёнка. У меня тогда уже серьёзный роман завязался. Но тоже в прошлом, опять не про то говорю.

Когда Максимыч тот случай описывал, мне и в голову не пришло, что это всё про Таю. Мне же точно сказали, что она умерла. А мужик никому из местных не сообщил, боялся за неё и за Якимовну – вдруг враги об этом прознают. Я потом удивился, что он нам всё выложил. Но его понять можно: корреспондент центральной газеты, да так подробно расспрашивает. Это тогда большой честью было, не то, что сейчас, Андрюха, когда вашего брата в грош не ставят.

Похоронил я мысленно Таю и жил себе дальше. Женился на дочке нашего майора, милая такая была пианисточка. А тут её папе чины пошли, вскоре уже полковника получил и меня к себе перевёл на штабную работу. Сорок четвёртый идёт, страну от фашистов освободили, стали со своими разбираться. На оккупированных землях тысячи людей на немцев работали: кто по нужде, кто из страха, кто по заданию подполья, но и настоящие предатели были. Не надо, Андрюшка, морщиться, я твоё лицо и в темноте вижу. Было много таких, на ком кровь наших людей до конца дней прилипла. Да-да, знаете, как удобно мстить своим врагам, когда настоящий враг придёт. Достаточно просто пойти к нему на службу – и все в твоих руках.

Вот таких и надо было выявить. Заодно, конечно, и сотни тысяч невинных пострадали, только я к этому отношения не имел. Но поскольку приходилось раньше работать с партизанскими отрядами, стали меня посылать на места собирать сведения о разных сложных случаях. Накануне октябрьского праздника мне нужно было уточнить, действительно ли учитель немецкого языка служил у немцев переводчиком по просьбе подпольной партийной ячейки и при этом ещё спас несколько человек. Сведения были противоречивыми, и я отправился на Смоленщину.

С Максимычем столкнулись прямо на вокзале. Обрадовался мужик, стал спрашивать про корреспондента, и была ли статья в газете. Нет, говорю, запретили ему писать о той девушке. Жила она на оккупированной территории, да ещё теперь молчит, может, что лишнее знает. А что через такие муки прошла – сейчас этим никого не удивить.

Погрустнел Максимыч, а потом вдруг спросил, не хочу ли я сам её увидеть. Как раз по пути, крюк совсем небольшой будет. И я согласился.

Дорога уже подмёрзла, а снег пока не выпал – лучшее время добираться до глухомани. Но места вокруг жуткие, болота, чащоба, и кордон этот развалившийся, и сиротливый журавль над колодцем, и маленький, одинокий, закутанный в тряпьё ребёнок сидит на полусгнившем крыльце. И тут выходит из сарая серая фигура, платок почти надвинут на глаза, большие такие, остановившиеся. И в этой тени от человека я узнаю Таю. Что со мной было...

Нет, я, как мог, сдерживался. Якимовне и Максимычу сказал только, что мы были когда-то знакомы. На сына вначале не смотрел – боялся, что выдам себя. Но она, она... Я так и не понял, узнала ли она меня. То мне казалось, что Тая как-то испытующе смотрит, то в её взгляде сквозило что-то безумное. И упорное молчание. Ну, пусть ты не можешь разговаривать, но хотя бы мимикой, жестом покажи, что просто поняла мой вопрос. Нет. Механически делает что-то по дому, кормит ребёнка, потом берёт его за руку и идёт на поляну. И это когда-то было Таиской, наивной, импульсивной и в то же время такой страстной... Я же говорю, тень. Выходец с того света.

Видит бог, как я старался. Я провёл там три дня, всё думал, что смогу её разбудить. Рисковал, между прочим, война ещё, я офицер на задании, а отлучился неизвестно куда. Если бы мной кто заинтересовался, никакой тесть не помог бы.

Болтал без умолку, брал её за руки, играл с малышом – всё тщетно. Смотрит на предмет и словно бы сквозь него. И безразлично на что: на дерево, на меня, на икону. Мне казалось, по-иному она смотрела только на небо, но не уверен.

В какой-то момент я понял, что её уже не вернуть. И тогда всерьёз задумался о мальчике. Взять его с собой я сейчас не мог, но и оставлять тут... Они от голода пухнут, и за жизнь его боязно при такой матери да постоянно молящейся чужой тётке. Соседка тоже не помощница, её дочь туберкулёз подхватила, и баба не отходит от больной. А больше никого вокруг, только лес густой, ветер воет да волки. Увозить пацана надо во что бы то ни стало.

На все деньги, что с собой были, накупил в посёлке пайковой тушёнки и круп, одежонки детской, переслал с Максимычем. Пособирал свидетельства людей, оправдал того учителя – ему даже, кажется, потом медаль дали – и домой. Жене говорю, так, мол, и так, усыновить хочу ребёнка своего фронтового друга, в долгу я перед этим человеком, он меня в бою спас. Что это мой сын, сказать не решился. Она в крик: зачем нам чужой мальчик? Своих заведём, а этот пусть в детдоме растёт. Несколько раз с ней такие разговоры поднимал – реакция одна и та же. К тому же Ира всё никак сама забеременеть не могла, и тема детей была для неё особенно болезненной.

Но я от своего не отступился, переговорил с тестем, ту же самую легенду выдал. Короче, сначала его убедил, а потом уже Иру. Что у малыша мать жива, конечно, молчу. И к лету сорок пятого, как просохли дороги, опять поехал на кордон.

Была у меня маленькая надежда, что Тая, может, всё-таки начнёт возвращаться к жизни. Хотя знакомый врач сильно в этом сомневался. Единственный человек в мире, перед кем я тогда исповедовался. Объяснил он мне многое, и, кстати, подтвердил, что предположение с ударом детской пяточки не такое уж глупое. Оказывается, беременные женщины часто выживают там, где это практически невозможно. Ребёнок в теле мёртвой матери борется за жизнь обоих и иногда добивается успеха. Был такой случай, когда утопленница сорок минут пробыла под водой, а потом начала дышать, причём без посторонней помощи. Что же касается странного состояния Таи – это следствие, что её мозг долго оставался без кислорода. Какие-то его участки просто умерли. Другие взяли на себя их функции, но не полностью. Она может ничего не помнить, могут быть поломаны аналитические связи, а также нарушены речевые и двигательные центры.

Я тут вспомнил, что вначале у неё было что-то похожее на парализацию, врач покивал. Да-да, возможно, местный инсульт, но не исключены ещё последствия шока или травмы. Ведь девушку к тому же зверски избили, могут быть подчерепные гематомы. Если бы только это, он бы посоветовал операцию. Но поскольку там, по-видимому, целый букет...

Прогнозы были неутешительными. Если в течение нескольких лет у неё нет динамики улучшения, оно уже вряд ли наступит. Что Тая выполняет простую физическую работу, ещё ни о чём не говорит, на это способны даже полные идиоты.

Но я втайне надеялся. Уж очень было обидно – вроде бы жива, и в то же время её уже нет.

Всё напрасно. Меня встретил тот же потусторонний взгляд. Зато Якимовна обрадовалась. «Что с мальчонкой-то решили?» – спрашивает. И поведала она, как малыш зимой чуть не умер, неделю в жару бился, а у неё всех лекарств – липовый цвет, святая вода да молитва. Объяснил я, что за ним и приехал. Только как Таисии сказать...

Якимовна с ней сама переговорила. Не знаю, какие доводы придумала, чтобы до больной головы достучаться, но вдруг смотрю, идёт мне навстречу Тая, тебя, Тиша, за руку ведёт. Подошла, вгляделась мне в лицо, ручонку твою отпустила и – к лесу. Не торопясь, размеренно, окликаем – не оборачивается. И не появилась до самого нашего отъезда. Не захотела даже с сыном попрощаться.

Ирина привыкала к тебе долго. Сперва вообще старалась не подходить, я сам и одевал тебя, и купал. Потом начала брать из детского садика, накупила тебе карандашей, стала сажать за пианино. Но вписать своё имя в твою метрику так и не разрешила, и юридически ты был только моим сыном.

Но ты тогда этого не понимал. Тебе к трём подходило, быстро забыл кордон, учился говорить, называл её мамой и даже гордился, что она у тебя самая красивая. Она и вправду была хороша, прохожие оборачивались. Но иногда я по ночам вспоминал глушь смоленских лесов и там, среди сохлых деревьев и топей, застывшие, отрешённые глаза моей любимой. Мог ли я помочь ей тогда? Не знаю. Стоило ли разрушать мою семью и везти сюда человека, застрявшего между тем и этим светом? Сменить красавицу-жену и тестя – моего непосредственного начальника – на сумасшедшую? Такая мысль казалась мне совершенным идиотизмом. Наверно, в этом и есть мой основной грех.

А семья развалилась сама. Случилось это в пятидесятом, ты уже в школу ходил. Ира съездила на курорт и встретила там молодого, недавно овдовевшего лётчика. Он действительно был хорошим человеком, я даже не ревновал, понимал, что это – настоящее чувство. Детей у нас с ней так и не появилось, препятствий никаких, и все неприятные бракоразводные процедуры закончились довольно быстро. А у бывшего тестя я ещё года три работал, пока окончательно не расстался с армией.

Я тут вскоре женился на Галине, но перед этим всё-таки съездил к Максимычу. На кордоне женщин уже не было, они перебрались в посёлок, и их разместили в кельях бывшего монастыря. Якимовна радовалась, что будет умирать в таком намоленном месте. Их юная соседка, красавица-Валюша справилась со своей чахоткой и теперь собиралась замуж. Кстати, она по-настоящему дружила с Таисией. До сих пор не понимаю, как у них это получалось, ведь Тая продолжала молчать. Людей по-прежнему избегала, работала уборщицей на каком-то складе запчастей и постоянно возилась в своём огороде. У входа в их монастырское общежитие развела цветы, посадила белые акации. Я ещё тогда вспомнил, что это её любимый запах, мы с ней в день знакомства много о запахах говорили, когда сидели в заваленном навозом погребе.

На меня смотрела всё так же, словно я стеклянный или ледяной, а она пытается разглядеть что-то сквозь меня. То ли не помнила ничего, то ли держала какую-то непрощаемую обиду. Но ведь должна же была знать, что именно я увёз её ребёнка… Нет, я так ничего и не понял.

Ну а про Галю что рассказывать... ты уже не такой маленький был. Насколько может женщина заменить мать, она тебе её заменила. Ты знал, что она не родная, и про Ирину уже догадался. Но вопрос об этом задал всего один раз. Я сказал, что твоя мама убита фашистами, ведь это почти правда. Больше ты не спрашивал.

...Опять тишина. Диктофончик мой, наверно, заполнился, сходить бы, стереть лишние файлы, гляди, ещё место выкрою. Всё можно убрать, ведь по сравнению с дедовым рассказом... Но как выйдешь... сейчас это будет, по меньшей мере, неприлично.

Зашла тётя Катя, принесла деду лекарство, включила лампу и заглушила зловещий ржавый свет луны. Да, теперь уже темнота ни к чему, теперь на лица глядеть нужно, тайное уже стало явным, и нечего стесняться.

Отец дождался, когда тётя уйдёт, покусал губу и, глядя куда-то в угол, спросил:

– А имя моё дурацкое кто мне дал? Якимовна?

– Она. Говорила, что само собой придумалось. Очень боялись немцев, по вечерам свет не зажигали и старались, чтобы звуков не было. Как только ты заплачешь, она тебе «тише, тише...» А потом ты на это уже отзываться стал, так и пошло. Я не захотел тебе его менять, Тихон – очень русское и незатасканное.

– Я его всегда не любил, прямо какой-то кучер или человек из дворни. Хотя сейчас, наверно, многим детям такое дают. Совсем одурели, Игнаты пошли откуда-то, Еремеи, Митрофаны...

– А чем плохо? Неужели лучше, чтобы треть страны была Сашек, треть Серёжек, треть Володек и всё?

Отвернулся совсем папаня, сопит, переваривает. Так вот, оказывается, от кого у него привычка эта дурная – отворачиваться. От бабушки. Но ей простительно, с ней люди такое сделали, что до конца дней смотреть на них было противно.

– Дед, а сколько она прожила?

– Много. Больше семидесяти. Я с Валентиной переписывался, и она мне телеграфировала, когда это произошло. Хоронить ездил. И до этого несколько раз.

– Бабушка одна жила?

– Нет, с ней и жила. Якимовна умерла в середине пятидесятых, у Валентины тут как раз дети пошли один за другим, в том числе двойня. Баба совсем зашивалась, и Таисия поселилась у них. Сидела с ребятишками, готовила, стирала. Потом Валин муж научился делать резные ставни и мебель какую-то нестандартную. Тая и ему помогала, резчицей стала почти профессиональной, мне такие её полочки для икон показывали – залюбуешься. Товар ходкий был – в магазине-то не купишь.

Дед скривился и потянулся за таблетками. Я воспользовался паузой, достал свой сотовый, зажал его вместе с диктофоном и стал стирать вчерашние записи. Надеюсь, старик не догадается, что я делаю.

Он откинулся на подушки, вздохнул пару раз и заслонился рукой от лампы. Я развернул свет в другую сторону.

– Так о чём я говорил? О Валентине. Ну да, дети выросли, внуки появились. Тая и их нянчила, те её бабушкой называли. И все вокруг думали, что она им родственница. По-моему, даже правнуков дождалась. Всех растила, кроме родного дитятки...

– Но почему, почему я ничего не знал?

Отец увидел, что я пристраиваюсь покурить у открытого окна, и схватил мою пачку. Я испугался, что он вышвырнет сигареты в кусты – кстати, был бы прав, нечего при больном человеке. Но порыв у папаньки был весьма эгоистический – сунул цигарку в зубы и затянулся. А ведь уж лет десять как бросил. Нда... смолим теперь на пару, бедный дедушка...

– Так почему же?

– Не знаю, Тиша. Так сложилось. Вначале не хотел тебя травмировать. Представляешь, городской мальчик вдруг узнаёт, что его мама живёт в глуши, да ещё крепко не в себе. Потом ты учился, впереди карьера, а тебе пришлось бы писать в анкетах, что мать жива и была в своё время на оккупированных территориях. Может быть, это не помешало бы, а может... Время тогда было сложное. Ну, а когда ты стал работать в горкоме – и подавно. Наверно, стоило сказать лет десять-двенадцать назад, но её тогда уже не было в живых.

– Да ты понимаешь, что лишил меня матери? А её лишил ребёнка! Я всю жизнь чувствовал своё сиротство... Пусть сумасшедшая, пусть какая угодно, пусть далеко, но я знал бы, что у меня есть мама, а не прочерк в метрике. А может, я сумел бы вывести её из этого состояния, достучаться до её сердца...

– Пяткой.

– Что?

– Пяточкой. Как тогда.

– Не надо, Андрей, – сморщился дед, – я ценю твоё остроумие, но оно не всегда уместно. Тиша прав. Коли чужим детям было с ней хорошо, то уж родному и подавно бы. Только когда те дети родились, ты уже вырос. Если бы всё наоборот... Я не знал, какая она. Я видел её странности и очень за тебя боялся. Прости меня, Тиша...

Отец несколько раз мощно затянулся, докурил до фильтра, обжёгся и бросил окурок в темноту. Но через минуту уже потащил новую сигарету. Никогда он таким не был. Железный ведь человек... Эко его пробрало.

– Дед, а почему ты стеснялся её пребывания под немцами? Ведь она же героиня, подвиг, почти как у Зои Космодемьянской. Если бы правильно всё пропиарить, вы бы с отцом могли на этом ого-го как выехать.

– Ты умный мальчик, но чтобы разбираться в истории, нужно знать не только, чем одно десятилетие отличалось от другого, но и каждый год. А во время войны настроение людей и прессы менялось каждый месяц. Ты думаешь, тот корреспондент хуже нас знал обстановку? Но материал не пустили. Зое, вернее, Лидову повезло, что это произошло ещё в сорок первом, тогда газетам нужно было показывать зверства гитлеровцев, чтобы ярость вскипала, ненависть. А Максимыч рассказывал в сорок третьем. К тому времени уже просто мученики не требовались, а искали героев-рационалистов, русских камикадзе. Горящий самолёт на эшелоны, на таран, грудью на пулемёт...

– Так ты что же, не считаешь Зою героиней?

Глаза у отца нехорошо заблестели. Если сядет на своего красного конька, то превратится этот конёк в бушующего слона и разнесёт весь наш тёплый семейный круг.

– Тише, Тиша, тише. Вопрос сложный, зачем же так, с наскока. В смерти как таковой героизма нет, есть лишь трагедия. А подлинный героизм... да, он может быть только в духе. Но опять же вопрос, в какую минуту.

Что Зоя до конца стояла с гордо поднятой головой и выкрикивала что-то там о Сталине – это не героизм, а состояние аффекта у приговорённого. Возможно, и Тая такое кричала, и те мальчики. Это страшно, и любоваться тут нечем. И поколениям школьников не надо было восторженно описывать подобные сцены, любая жестокая расправа ожесточает сердца, а этого нам совсем не нужно.

И когда несчастная Зоя шла ночью, чтобы поджечь конюшню с колхозными лошадьми, это был не героизм, а идиотизм пославших её командиров. Между прочим, для попавших под оккупацию людей от таких поджогов был вред куда больший, чем для врага. Только с ними никто не считался... Не кривись, Тиша, не кривись, я имею право так говорить, я там был и всякого насмотрелся... Кстати, диверсионные отряды тогда же расформировали, только сначала положили несколько сотен самых искренних и чистых. Ведь это всё были добровольцы...

Да, настоящий её подвиг был, когда Зоя пришла в военкомат. Никто от неё этого не требовал – только веление неукротимого духа. Но как вспомню... убитый большевиками дед-священник, что-то непонятное с отцом, желание доказать, что она не дитя врагов, а настоящая комсомолка... И тут больше трагедии, чем героизма. Зоя – великомученица. А мучители были и с той стороны, и с этой. И правильно, что её изображают в бронзе и в красках, как когда-то подобных святых. Трагедии не должны быть забыты, человечество на них учится. Наверно, потому я вам сегодня всё это и рассказываю.

– Понятно. Значит, и бабушка не героиня...

– Бабушка... Да, тебе она бабушка... А героизм... он был не в муках, а в том, что Тая после всего продолжала жить и делала людям добро. Ухаживала за Якимовной, растила Валиных детей. Незаметный такой героизм, повседневный, просто зачеркнул человек себя и отдал на служение другим. А высший героизм – когда привела мне своего сына. Больная, искалеченная, не знаю, какими клочками сознания, поняла, что не сможет в таких условиях тебя поднять и, чтобы ты жил, должна потерять тебя навсегда. Эти муки куда страшнее, чем пять минут судорог в петле. Но за такой подвиг не ставят памятников на площадях и не делают помпезных могил. У неё и крест уже, наверно, покосился...

– Дед, а как там побывать?

– Вон на полке жёлтая папка, в ней Валины письма. Последнее весной пришло, так что она, скорее всего, ещё жива. Спишись, съезди, там и остановиться можешь. Валюша и её дети очень гостеприимны.

– А фотография Таисии у тебя есть?

– Там же. Да принеси это всё сюда... – дед повернулся к двери и охнул от боли.

Я кинулся звать тётю Катю. Она прибежала со шприцем и бесцеремонно выгнала меня и отца с веранды.

Мы вышли во двор, постояли, покурили. Луна посветлела, словно смыла с себя ржавчину. Уже не такая огромная, не такая наглая и звёзды не гасит. Так и память о железном, ржавом двадцатом веке очищается, отползает. Теперь он только фонарь на улице веков, самый крупный, самый близкий, но не единственный. Эко я загнул! Надо записать, вдруг пригодится.

Вдалеке всхлипывала какая-то ночная птица, стучал лапой Рекс, видно, набрался блох. Отец поднял голову и застыл, глядя на плывущую по небу золотую точку. Говорить не хотелось, мы были совершенно отжаты.

Когда вернулись, дед уже уснул. Я первым делом достал папку, высыпал фотографии и сразу понял, где бабушка. Худое лицо, большие глаза, действительно какие-то не от мира сего. Но сумасшествия я в них не заметил. Впрочем, деду виднее.

– Пап, знаешь, что я подумал... Вот дедушка говорил о трагедиях... А смотри, какие длинные у них хвосты. Ты рос без матери и воспринимал бабу Галю... в общем, родной ты её не чувствовал. И потом тебе было трудно понять мои отношения с мамой. Они казались тебе неестественно близкими, ты считал меня слабаком, раз я ей всё рассказывал. И на маму ты смотрел, как на предательницу, словно она отдавала мне любовь, которая была предназначена для тебя.

Нет-нет, пап, не перебивай, потом скажешь мне всё, но сейчас я могу потерять мысли. Ты постоянно злился на маму, и оттого она так рано ушла. И когда появилась Марина, её уже не было, и мне никто не мог посоветовать... Тысячи мелочей, где это нужно, но и тебе посоветовать было некому, и мне. И в результате я без жены и сына. Мне кажется, была бы бабушка... Пусть даже такая, немая, но всё понимающая, и многое было бы по-другому.

Подожди-подожди, я ещё не всё досказал. У нас в роду беда, что когда-то прервалась женская нить, а у других такое же положение с мужской. Представь, некий неизвестный солдат не вернулся с фронта, его дочь выросла без отца и толком не знает, что это такое. И потом в муже ей будет всё казаться не так, потому что ориентируется она на книжные образцы, а не на живых людей. И она расстанется с ним и вырастит такую же дочь – вот как раз мою Марину. Я только сейчас понял, что наш развод был предрешён заранее, иначе и быть не могло. А сколько таких по стране? Сколько поколений безотцовщины тянутся с тех лет, ломаются судьбы, не рождаются дети. И мы считаем, что потеряли только двадцать семь миллионов, а эти, сегодняшние, не в счёт.

– Успокойся, – отец подошёл, положил мне руку на плечо, чего не делал уже лет двадцать. – Меня тоже всё это изрядно тряхнуло. И мне куда больнее, ведь я её немного помню... Нет, не зрительно, а чем-то изнутри, чем-то шестым. И мокрый лес вижу ночами, и серые в трещинах брёвна стены, и кто-то очень родной держит меня за руку. И вот теперь это узнать...

Я посмотрел на него. Наверно, вид у меня был довольно ошарашенный. Отец улыбнулся.

– Ты чего?

– Папка... Спасибо тебе.

– За что спасибо-то?

– Вот за это. Я вдруг понял, что у меня всё ещё есть папа. Через столько лет...

Закашлялся, сморщил нос. Не любит сантиментов. Буркнул: «Ну, давай, спи», – и отправился к себе в комнату. Сердится закваска, булькает. Но уже тесто выпекается, а сегодня кое-где и пригорело. Да, дед, хорошо ты нас, у меня тоже внутри ожог энной степени.

Я застелил диван, долго сидел, разложив на подушке снимки с незнакомой мне Валентиной, её детьми и ещё более незнакомой, фантастической бабушкой. Ты никогда не знала меня, но, если оттуда, где ты сейчас, видишь, как я здесь сижу, слышишь мои мысли, помоги мне. Подскажи, как мне заштопать прореху на нашем роде, которую когда-то сделали немецкие солдаты и мой дед. И ведь все они считали, что поступают правильно, что нужно вешать беззащитных девчонок, а чудом выживших потом предавать и оставлять в глухом лесу. Во всех смыслах глухом, безнадёжном, никому ты не нужна стала, голубушка, вычеркнули тебя из списка людей и отняли всё, даже дитя... Нет ничего страшнее уверенных в собственной правоте...

А может, таких и нет, может, это всё – просто маска? Вот и деда мучает его грех, и отец оказался живым под своей красной ржавчиной. А я? Я тем более никогда не считал себя правым, я всё делал не так. А как надо? Бабушка, научи. Я теперь буду молиться тебе, и это правильней, чем молиться неизвестным мне святым. А ты там, с ними, я это знаю, ведь святыми становятся, не когда церковь причисляет к их лику, а когда попадают на Небо. А ты, конечно, там, где тебе ещё быть...

Боже, какая бредятина лезет в голову! И хуже всего, что на полном серьёзе. Я встряхнулся и пошёл на веранду посмотреть, как там дед.

Он дремал, но когда я на цыпочках повернулся к двери, окликнул меня.

– Не бойся, я пока жив. Если дотяну до утра, ещё будут, как минимум, сутки впереди. Я днём помирать не стану, при солнце как-то не то.

– Значит, на рассвете я могу спокойно засыпать, и не ждать от тебя неприятных сюрпризов?

– Вот-вот. Как петух прокричит, костлявая спать уходит со всей нечистью.

– Дедуль, тебе прямо поэтом быть, обязательно использую этот образ.

– Давай, Андрюха, иди, ложись. А я тебе завтра таких образов кучу накидаю. И шарманку свою забери, а то Катя куда-нибудь засунет.

– Какую шарманку?

– Вон диктофон у тебя на подоконнике остался.

– Ну, дед, однако же, ты у нас продвинутый!

– Ещё бы! Ко мне не раз с такими штуками твои коллеги приходили. Теперь нас, фронтовиков, единицы остались, каждого, как заморскую картошку, окучивают.

– А ты от их техники всё так же зажимаешься?

– Бывает. И сегодня хорошо, что я его уже потом заметил, когда вы с Тишей курить ушли.

– Извини, дед, мне надо было это всё записать.

– Да я не против. Ну ладно, иди.

Пошутил дедуля насчёт петуха, а у меня куда-то в подкорку залезло. Лежу в полудрёме, слушаю музыку ночи. Где-то в десяти верстах отсюда локомотив прогудел. Машину кто-то пнул, чтобы не стояла, где не надо, – запричитала родимая своей сигнализацией. Жалобно взвыли коты – до сих пор не понимаю, почему они так друг друга пугают. А это что? Неужто кукареканье? Теперь ещё ближе. А тут вообще птичий Карузо, силён мужик, надо полагать. И последним аккордом отозвался на нашем дворе давешний рыжий красавец с зелёным хвостом. И теперь всё, теперь можно спать. Нечисть ушла, все долги оплачены, все грехи замолены. Вот-вот начнёт рассветать.

Июль 2007 года