Дорожные заметки
Это место похоже на кладбище автобусов. Я провожу по их белым бокам пальцами и руки у меня пачкаются в дорожной пыли. Плутая между ними — между автобусами, дюти-фри и пограничными собаками, — почти получается забыть, что ты здесь седьмой час. Может я праведный язычник или некрещеный младенец, раз попала сюда? Слишком хорошая для того, чтобы застрять на Варшавском мосту, но недостаточно — для литовской границы.
Небо за те полчаса, что я обреченно поглощаю томатные чипсы, успело состариться и посинеть: проступили пигментные пятна-облака, морщины самолетных хвостов. Нет, вру, хвостов нет, это я так, для красного словца. Небо над моей страной закрыто уже шестой год, и его больше не рассекают белоснежные крылатые пули. Зато автобусов — хоть жопой жуй, как говорил один мой приятель, канувший в каменном лабиринте барселонских кварталов. Все они, знакомые мои, куда-то теряются, растворяются в новых городах и странах; тех, что еще открывают нам визы. Иногда я ненавижу мигрантов, считаю их тараканами или крысами (рыжими), но это скорее -потому, что ненавижу себя.
Здесь только я и люди вокруг меня — такие же. Все уставшие, сонные, грязные, покрытые кожным салом и выхлопными газами, но улыбаются и предлагают помощь, стоит заметить растерянные выражение все еще детского лица. Мы беларусы, мирные люди, — протягивают мне сигаретку и отдалживают рубль на кофе. Подержать дверь, помочь занести чемодан на таможенный порожек, раздать интернет и поделиться сережкой, «я вас там не зажимаю?», нет-нет, что вы, можете еще откинуться, место есть (нет), извините за наглость, но могу я попросить у вас воды? конечно, что за вопросы, вот, хотите еще у меня тут, э-э-э, дочь собирала, да где же, а, вот, хотите конфет? ах, что вы, не стоило. спасибо.
Искать краем глаза кучерявого парня с козлиной бородкой, в шортах и свитере, медно-рыжую женщину неопределимых лет, тучного мужичка в светлых трениках. Моя группа, моя стая, мой прайд. Главное чтобы россиян и украинцев не было, их на беседу КГБшники и поляки вызывают, а всему автобусу ждать. Прайд кусает себя за хвосты.
Страшное сочетание желто-блакитных и бело-сине-красных цветов на последней страничке, они стыдливо прячут паспорта в карманы и заранее готовят на польском сочинение на тему «цель приезда». Провожаем их недовольными взглядами и вздыхаем: а куда тут денешься.
Воздух польский от беларуского не отличается: патриотичные мои легкие отказываются плавиться и рваться от гейропейских поллютантов. Девочки-таможенницы и там, и там ровно выкрашены светлой тоналкой, едва перекрывающей черные круги под глазами, и безразлично хлопают наклееными гусеницами-ресницами в твой паспорт. Бугристые от акне мальчики-таможенники и там, и там скучающе разгуливают по залу, почесывая служебных собак за ушами.
Лиссабон похож на Краков так же, как Питер похож на Амстердам.
Каждый европейский город похож один на другой. Средних широт река с цветными каменными домами по обеим сторонам, теснящиеся на исторических бордюрчиках-тротуарах туристы, подскакивающие на столетней плитке иномарки, которые здесь зовут просто «марки», и всюду натыканные кебабные, где за десять евро вам предложат холодный толщиной в два пальца лаваш. Всем им одинаково не хватает уважения к светофорам и эмигрировавших четыре года назад киевлянок, которые могли бы открыть заслуженно дорогие кофейни.
Все европейские города похожи. Особенно ночью.
Желтый свет фонарей, обрамляющий милые трещинки в фундаменте исторических зданий. Кованные балконы таращатся на прохожих зубными промежутками, выбитыми не в драке, конечно, мы же воспитанные люди. Просто цинга. Гремят опоздавшие к вечернему трафику машины, рокочут по той же брусчатке, что и днем, только сейчас выходит загадочнее и романтичнее.
Если прищурится на центральной площади любого города, то не сможет вспомнить, где ты. Проплывают ли по каналам авторикши? Взбираются ли на холмы вапоретто?
Цюрих как Прага, Бергамо как Лейпциг.
И во всех этих одинаковых городах живут одинаковые люди. Одной человеческой расы, одной красной крови, они прячут пакеты в пакеты и накрывают головы журналами, когда под дождем бегут к метро. Женщины носят светлые плащи, распахивая грудные клетки навстречу ветру, или скрипящие кожаные куртки, едва достающие до тазовых косточек. Мужчины утирают нос тыльной стороной ладони и натягивают рукава свитеров пониже, стоически отказываясь надевать жилетку.
Люди, маленькие человеки, поскальзываются на одном и том же месте, на мокрой от лени садовника плиткой перед собором, где идет сбор крови для ВИЧ инфицированных. Напротив они покупают айс-матчу со сливками и наперстки эспрессо, которые едва можно удержать кончиками пальцев. Они на ходу едят булочки с фисташковым кремом, осыпая разноцветные шарфы градом крошек. Они не снимают на улице наушников, они громко ругаются с прорабом по телефону, они тянутся лопнуть пузыри, которые дует раздраженный уличный артист с козлиной бородкой.
Люди изменяют супругам и испуганно смываются с ночной трассы, где они сбили собаку; люди издеваются над мальчиком с родимым пятном на виске и пинают девочку под коленки на лестнице; люди ухаживают за проросшими луковицами и иногда убивают друг друга.
Идут куда-то с утра, огибая проросший сквозь асфальт одуванчик, чтобы не затоптать его: первый же этой весной, и как он только возле дороги пробился. Останавливаются сфоткать кота или задумчиво качаются перед витриной.
Мадрид как Берлин, а Париж как Рим.
Привет, мой старый знакомый, снова ты путаешь меня в пропахших резиной и холодными сэндвичами коридорах. Привет, я соскучился. По тебе целиком, по твоим краникам с родниковой водой напротив отстойника, по высоким потолкам, на которых, как на поверхности луны, оседает дорожная пыль, по пестрой мешанине языков, она сводит меня с ума, и, в очередном приступе лингвистической горячки, я лезу к семейной паре в кафе с нескромным вопросом «еxcuse me, what language do you speak?».
Я говорю на языке перелетов, восьми часов в автобусе, двух повербанков, спрятанных в ботинок денег. Я изъясняюсь жестами, как первобытный человек или как русский мужик средних лет в двухзвездном отеле в Анталии. Мы все тут homo erectus, только-только освоившие наскальную живопись. Ее в первую очередь, ведь искусство — наш первый язык, так сказал qwerty67 под видео с цитатами Черчилля, и я верю ему.
Любимая дорожная игра: подсмотри в телефоне соседа язык настройки, чтобы заговорить о политике. Погода сегодня замечательная, да? Извините, пропустите, мне в туалет. Передайте, пожалуйста, стаканчик. У вас не найдется зарядки type-c? Ну ладно, спасибо. Как вы считаете, Лукашенко легитимен? Трамп хорошо справляется? Когда следующие выборы в Украине? Вы ходили на митинги против Путина? Ах, вы из Австрии, прошу прощения, не разобрал ваш акцент.
Тонкий слой грязи на моих ладонях, я не ел три дня и спал часов пять за эти же три дня, и меня рубит, рубит, рубит, конечно, рубит, меня укачивает и тянет блевать, и спать, и немного есть. Что там опять говорит капитан? Никак не разберу, какой это язык? На английском уже было?
Привет-привет, Аэробус, я скучал по твоим скользким кожаным сидениям и свербящим коленки болтам кресла впереди. Трехслойные окна, тонкие пледы в намозоленных руках бортпроводниц, их яркая тушь мелькает у пожарного выхода, приглашая, зазывая. Ты знаешь, зачем они так красят глаза? Чтобы внимание привлекать, это работа их. В древнем Египте глаза так красили, чтобы солнце не выжгло роговицу; здесь роговицу жгут сальные взгляды мужчин, которые должны доплачивать за перевес на пивных пузах. Стюардессы, небесные гепарды, цокающие по многотонной жести на трехсантиметровых каблуках.
Привет тебе, привет снова. Передавай его всем сидящим на полу, всем спящим на лавочках, всем играющим на пианино. Безумству бодрствующих поем мы славу, безумство ATL, и так далее. Место, где нет дня и нет ночи, берега Стикса, опоясывающие экватор, пристани для ладей Харона.
Я правда люблю тебя, милый мой. Но мне хочется домой, так хочется домой, ты не поверишь. В твоих стенах много таких, как я, потерянных речных крабов, пытающихся прогрызть хитиновыми челюстями гнилую деревяшку.
Отпусти меня. Даже если идти мне некуда.
Ездить в метро от конечной и обратно. Не так интересно, как в Москве: всего три ветки. Наушники натирают кожу. Сумка оттягивает плечо. В окне мелькают то провода, мертвыми змеями оплетающие влажные стены, то залитые солнцем и водой размокшие поля. В Валенсии снова наводнения. В Валенсии снова пусто, тепло, жарко, обидно, в Валенсии снова заперты голуби в клетках на центральном рынке, винил по тридцать евро, пахнет свежим мясом.
Я ловлю взгляды. Хреновый из меня коллекционер, признаться честно. То ли я собираю их, взгляды, неправильно и формалин для них не подходит, а значит, нужно переходить на эпоксидку; то ли на чужие глаза нельзя охотиться с сачком до бабочек. Но я упрямо продолжаю смущать прохожих своей навязчивостью. Кто-то подмигивает, кто-то смотрит в пол, кто-то хмурится. Они все думают обо мне что-то.
Я думаю о том, что хочу увидеть маки.
Город жует мироздание, как пространственно-временная аномалия. Чавкает, хлюпает, с аппетитом причмокивает губами-реками. Кишки водопровода блестят на асфальте, освежованный труп улицы лупоглазо пялится на меня неработающим светофором. Я неуютно ежусь. Без своего Харона, я, Орфей, чувствую себя в этом царстве так неправильно, что не поможет никакая Эвридика. Тонкая путеводная нить музыки в моих наушниках и быстрые ноги – вот и все, что у меня есть. Испуганно цепляюсь за это онемевшими пальцами. Жгучие лучи Казанского кафедрального, веером рассыпающиеся с крыши, падают мне на плечи, стучат игривый бит. В мыслях обрывки стихов, шепчет Бродский, Ахматова, Блок, Федорович – с ним я согласен. Город дышит и он, кажется, живой. Подтверждает: подмигивает мне вытекшим глазом горящего золота на деревянном лице, покрытым толстым слоем сажи Спаса. Город подыгрывает, мучает меня, путая, сияет тонкими крестами, рссекающими затянутое облаками небо, мерцает мутной водой широкой реки. Водой живой, волнующейся, как разлитая ртуть. Манит. Уговаривает. Подкупает зелёными ровными куполами и трехцветными стягами.
Город давит на меня тысячевековой историей, страшным, старым, прибивающим к земле в подобострастном поклоне, только бы не обрушил гнев свой.
сравнить себя с дорожной аптечкой – банально.
задрипанная косметичка, собранная впопыхах перед выходом: нимесил, афобазол, парацетамол, зубная щётка и маленькая паста, стащенная из отеля. десяток пластырей. в робкой надежде, что не воспользуешься, ты прячешь её в глубины рюкзака, успокаивая себя: «я взрослый ответственный человек, я взял, всё, что нужно».
дорожная аптечка – твой моральный компас. у хороших людей есть антисептик и валерианка, мировые злодеи в черных плащах с лиловым подбоем не носят даже спиртовых салфеток.
вспоминаю о салфетках. спешно вытираю руки. если бы мог, вытер бы ими каждый сантиметр тела. липкий пот холодным маслом застывает на загривке и в ложбинке спины. мерзость.
но в салоне хорошо. прохладно. вот красивые стюардессы синхронно щебечут на своем безопасном языке жестов, они похожи на кукол, расставленных по периметру на одинаковое расстояние. их руки одновременно рассекают воздух, показывая на дорожки через салон, показывают простые жесты, ложатся на бока. демонстрируя выход в середине салона они поворачиваются друг на друга, и я ловлю лёгкую улыбку стюардессы первой части самолёта. свою, хвостовую, не вижу: стоит спиной, демонстрируя сочную гульку чистых светлых волос, подпирающую фирменную фуражку.
взлетаем. колеса мягко отрываются от земли и атлас океана опутывает нас бесконечной широтой. на этой высоте ещё видны барашки волн царапины от яхт, поднимемся выше – все смажется в синий ковролин. облака пачкают фюзеляж самолёта взбитыми сливками. хочется слизать их с водной глади, чтобы сладость на языке и грязный подбородок.
летать я не боюсь. до того, как начал смотреть стендап, даже не знал, что такой страх существует. я был одним из тех мелких уебанов орущих, которых вы ненавидите. даже не знаю, когда первый раз поднялся в воздух. в детстве задумывал стать пилотом, но потом бросил: физ подготовку не сдам.
закрываю глаза. солнце жарит коленку в черной плотной джинсе, плавит кожу. но я ногу почему-то в сторону не отвожу. пускай плавит. будет ожог, а потом неровный красный шрам, который я буду представлять окружающим боевой медалью.
нет, засыпаю. в месте, где я проснусь, будет темно, холодно и скорее всего мокро. наконец-то.
приезжаю – только нелепо развожу руками. так случается, это совпадения. совпадения никогда не бывают хорошими.
стоим на границе, на границе цветет алыча. это мне сказали, что это алыча, так бы я сам не понял. прилип лбом к холодному окну автобуса и сонно шурюсь на нее, пытаясь разглядеть крохотные, как снегом посыпанные, цветочки на тонких ветках, нарисованных в пространстве японской тушью.
холодно. поджимаю пальцы в кедах и коротко трясусь, когда зеваю. холод тянет по ногам, поднимается к груди, вьется у горла. шарфа у меня нет. простыну.
сонно. пытаюсь заснуть, пытаюсь не спать, смотрю на дорогу. бесконечные зелёные апрельские поля, ватные куски облаков пролетают над нами. красиво. Золотухин что-то сбивчиво вещает про апрель, и я краем сознания чувствую, что что-то плохое, что-то напрягающее, но спать хочется сильно и мелодия приятная, так что я смиряюсь и застывшими в стекле глазами пялюсь на дорогу.
цветущую алычу и радостные зелёные поля сменяет грозовая туча, плюясь нам в лицо снегом. приближаемся к Минску. мордор какой-то. город не любит меня.
совпадения не бывают хорошими. шепчу это себе, подняв голову к высокому стеклянному потолку. через белые балки рвется в тесный зал таможни яркий весенний свет. мы дышим друг другу в затылки и толкаемся огромными рюкзаками, патологическими наростами на спинах эмигрантов. рыскают собаки.
думаю, что если бы у кого-то здесь оказалась бомба, теракт бы получился что надо. нас в помещении около сотни, стоим тесно прижавшись друг к другу. взрыв выбьет стекла, обрушит ненадежную картонную конструкцию здания. полетят наружу и два пушистых немца и смольной черноглазый спаниель, обнюхивающий ботинки сидящей у интроскопа девушки.
закрываю глаза. только бы у кого-нибудь здесь оказалась бомба.
Пол под ногами подрагивает. Низко урчит, как большой металлический кот. Холодный и тонкий, сквозь фюзеляж я стопами чувствую небо, ветер и километры черной смерти.
Что он там говорил? Иллюзия безопасности.
Если кабина пилота оторвется, как отрезанная голова червя, первые ряды умрут достаточно быстро: скорее всего консервная банка самолёта сожмется и они умрут с железным листом в шее или что-то такое. В крайнем случае, умрут от камерного взрыва, хотя это, скорее, первые два места.
Пять сидений вырвет с корнем. Они умирать будут медленно: лететь, намертво привязанными к пластмассовому креслу с проперженной кожаной обивкой, стёртой под жопой. Они разобьются о ледяные воды тихого океана. В любом случае, первые десять мест не выживут определенно. Я сижу на девятом.
Если астигматик долго смотрит на значок «не курить», значок пропадает. Я пока не определился, кто я: астигматик или долбоеб с грязными очками.
Протираю очки и слежу за тем, как стюардесса спешно цокает на каблуках в хвост самолёта. Если оторвется хвост произойдет то же самое, но в обратном направлении. Я все равно не выживу, потому что самолёт уйдет в пике и пилот (судя по голосу женщина лет 25) не сможет выравнять курс. Да и в любом случае. Прижиматься к скользкому от водорослей и крови буйку, проклиная господа? Точка Немо. Точка недоступности. Невозврата.
«Что же ты, что же ты делаешь, парень, ты же совсем не умеешь плавать...»
Парт Иисуса в треке какого-то русского андеграундного нн. Крутишь себе на языке, пока стюардессу в брусничной юбке неприятного фасона затаскивает в черную дыру, где секунду назад была крупинка перлового иллюминатора.
Крутишь на языке и думаешь, как бы спрятать телефон между ребер, чтобы испуганный и позеленевший МЧСник, молодой парень, пару дней назад выпущенный в мир, дочитал нц сцену в фанфике за тебя, потому что жалко умирать на девяносто шести процентах текста. Дожить до конца фанфика и тогда все норм будет.
Уродливый парень справа крестится. Ребенок начинать истошно вопить, разрезая криком густое пространство темноты. Вот бы успеть дочитать.