Хрустальный мир в ее ладонях
Описание: Ретеллинг «Золушки». Королева Одельгарде ранена в тяжелом бою и ищет путь среди отвесных скал. На помощь ей приходит Золец – знахарь из маленькой рыбацкой деревушки. Холодное северное море, изматывающая война, роскошный бал в честь выигранной битвы… И волшебство, которое не испарится в двенадцать часов, потому что человеческое чувство бывает надежнее колдовства.
Примечания: Изначально, читатель, это задумывалось веселой сказкой, приветом-из-старых-добрых-времен-ретеллингом, почеркушкой на пять страниц... Мне боязно видеть то, чем оно стало – но в этом нынешнем грубом, отчаянно-злом, кипящем упрямой надеждой да верой во все человеческое в человеке – в этом творении огромная часть души моей. И все то, о чем давно сказать хотелось.
1. Книге Я. Корчака «Король Матиуш Первый» – именно оттуда типаж молодого правителя, обреченного на войну.
2. Мелодии «Kingdom dance» из Рапунцель – благодаря ей случилась сцена танца королевы с бедняком, случились прототипы Одельгарде и Золеца.
3. Песне «Fairytale» А. Рыбака – за мощнейшую скрипичную партию и блеск в глазах Александра, что и породили персонажа Золеца.
Северный флот – «Надвигается северный флот»
Магелланово облако – «Ледовитый океан», «Мое последнее солнце», «В твоем раю не выпал снег»
Наутилус Помпилиус - «Летучая мышь»
Twenty one pilots – «Air catcher»
Средневековая скандинавская народная баллада «Herr Mannelig»
I. Рыбак и королева
На наших флагах проступают неземные образа
И мы выходим на рассвет с последней гаснущей звездой
В этот безлюдный край ее за собой привела война.
Второй год они неустанно преследовали друг друга — ровно с той минуты, как молодая королева взошла на трон и получила в руки свиток с ультиматумом от соседей. Не успели колокола отзвонить панихиду по отцу, как заревели набатом снова, созывая на битву каждого, кто жил близко к столице и мог держать оружие. С тех пор они ступали след в след, дышали друг другу в спину — то Одельга́рде сама возникала над бранным полем темным силуэтом, то грохот орудий будил ее в предрассветном тумане. Над головой вопили чайки, стремительнее стрел они рассекали бесконечную высоту.
Сегодня враг прибыл вместе с заутренней волной — и к полудню флот его догорал посреди злого холодного моря. Одельгарде прихватила коня за уздцы, на мгновение замерев над обрывом. Внизу расстилалось море — оно утекало за горизонт, исчезало в затянутом облаками небе. Уродливые покошенные мачты падали в воду, подымались снопы брызг, и ядреная соль разъедала израненные лица врагов. Полыхали чужеземные цветастые флаги, пока их флаги — черные, с белым простым орнаментом — продолжали ловить ветер и уводить корабли обратно к столице.
Рот еще сводило от распухшего шрама, но боль легла ей на плечи вместе с королевской мантией, как и тяжелые думы наполнили голову вместе с тяжестью отцовской короны. Чужие корабли распадались, пламя гасло в воде, и вместе с ним гибло неприятельское войско — а в груди у нее растекалось несмелое удовольствие. Еще один день вырван из множества неспокойных месяцев. Сегодня они выиграли еще одно сражение. Сегодня она снова уснет немногим быстрее — и подложенное под голову седло покажется мягче шелка. Взглянув вперед, она хлестнула коня.
Несколько противников — две или три лодки, пока неясно, сколько сумеют добраться до берега — успели покинуть корабли. Пустить на берег, позволить топтать мерзкими золочеными сапогами обласканные волнами камни — ни за что в мире. Врагам не место на ее земле, она не стерпит ни одной лишней минуты их пребывания здесь. Одельгарде стиснула зубы и вскинула руку, подавая знак своему отряду:
— Перехватить! Живьем не брать! Бить на поражение!
И сама бросилась вперед — туда, где из пещерного грота выступила горстка всадников. Видимо, во время ожесточенного сражения на море успели перевезти коней на берег и готовили нападение. Одельгарде отдала знаком команду — расстрелять из луков всех, кто сможет причалить к берегу. Сама же понеслась вихрем наперерез вражеским всадникам. Не отследили. Не услышали среди загрохотавшей поутру канонады, не увидели за черным дымом неприятельскую высадку. И чем больше думала Одельгарде об этом, тем крепче стискивала поводья в руках. Тем сильнее впивались шпоры на сапогах в бока коня. Тем резче хмурились светлые брови.
Всадники не уклонились от летевшего на них силуэта — и поплатились мгновенно, едва сверкнул вынутый из ножен меч. Головы полетели на песок и мелкие камушки, заливая пожухлую траву багряной кровью. Новая плоть удобрит голую скудную землю, новый поток крови омоет и напоит ее, чтобы после — быть может, когда изнурительная война отступит от маленькой северной страны — здесь всюду поднялись высокие сосны, и расцвел медовый вереск. Но пока лишь тела падают с лошадей, сдавленно хрипят перерубленные связки, и сияют ледяным хрусталем глаза королевы. Одельгарде не была великим стратегом.
Отец прославился мягкостью нрава, отчего после его смерти соседское государство рассчитывало быстро захватить их земли. Некому было передать юной королеве великих планов и военных разработок, судьба бросила ее в армейскую жизнь с самого первого дня. Ей приходилось полагаться на министров, на пальцах разъяснять самой себе основы тактики и нередко так, как сегодня, упускать из виду ходы противника. Но меч пел, как пела внутри нее злоба. Она не умеет чертить на карте маршруты походов — но она может щитом и мечом отстаивать границы, в которые отчаянно вгрызается враг.
Меч повиновался сильной руке, слившись с ней воедино — и коль только силой пока она могла защищать свой народ, Одельгарде была готова рубить и резать. Выполнять самую черную и кровавую работу, пока полевые командиры сидят в лагере и рассчитывают на десять шагов вперед. Двое успели развернуться прочь от бойни и направиться вверх — туда, куда уводила горная тропа.
Вынув меч из груди курчавого всадника, краем глаза заметив, как еще теплое тело соскользнуло в придорожную пыль, Одельгарде поскакала за ними. Не просто прийти с войной в северную страну над обрывом — а попытаться укрыться от карающего лезвия среди отвесных скал? Одельгарде усмехнулась. Эти люди жили среди вечно цветущих пологих лугов. Горы не примут чужаков.
Если она не успеет снести им головы — с вершин обрушится гранит и закончит дело за нее. Тенью пустилась она за ними, крупный черный конь осторожно и легко подымался, пока их пегие лошадки дрожали тонкими ногами и вертели мордами. Не раз и не два оба всадника рисковали рухнуть вниз, лишь потому что оборачивались и глядели прямо в лицо Одельгарде. Она в ответ растягивала губы в подобие улыбки и неуклонно преследовала. Вынуждала подниматься. Неторопливо загоняла в угол, на самый пик скалы, пока за широкой ее спиной, пока за взвивающимся кверху черным плащом гнили тела их товарищей. Пока на белой глади прозрачного моря тлел флот, и морская пена билась о берега.
Солнце, впервые за сегодня выглянувшее из-за серых туч, сверкнуло на острие меча. Одельгарде разглядела обоих всадников. Старый мечник с изрезанными морщинами щеками и златокудрый лучник — совсем юнец, годящийся ей в младшие братья. Лезвие гудело и плавленым железом горячо пульсировало в руке — призывало к действию. Глаза королевы перестали различать в неприятелях людей. Молодой или старый, умелый воин или неопытный новобранец — она видела лишь угрозу. И когда старик чуть замешкался, не успев подстегнуть коня — или не захотев, понимая скорость их кончины — меч снова рассек со свистом промозглый воздух. Тело двумя обрубками рухнуло вниз.
Одельгарде чуть стиснула рукоять, разминая успевшие затечь от напряжения пальцы. Падающий вниз труп отозвался краткой вспышкой — из закоулка памяти выскребся момент, когда она глядела на разлетавшийся отцовский кубок. Ненароком разбитый, он послужил причиной ее долгих слез и искренних извинений перед отцом, ведь то был его любимый и красивейший кубок, и пускай, что отец вовсе не зол… Подняв взгляд на юнца, Одельгарде озлобленно впилась зубами в незаживший шрам. Мгновение задумчивости обернулось бедой.
Стрела летела прямо в нее — Одельгарде успела выставить вперед левую руку, прикрыв шею и грудь. Мальчишка-стебелек принял меч в сердце по самую рукоять — и, качнувшись всем телом, полетел в пропасть. Исчез с ее глаз — но долго еще стены пропасти отзывались и пересказывали на все лады его предсмертный высокий вопль.
Им вторили чайки, а Одельгарде рухнула с коня на камень, зажимая кровоточащую рану.
Вскинула голову, осматриваясь — она загнала своих жертв слишком высоко. Спускаться должно быть проще, но и без того истощенное битвами тело после новой раны разом потяжелело. В голове стало мутно, боль билась в руке вокруг хорошо ощутимой стрелы, ноги сделались свинцовыми. Поднялась на нетвердых ногах, опустила меч в ножны и оперлась плечом на коня, который преданно уткнулся большой мордой в висок хозяйки. Медленно поплелась Одельгарде по тропке, надеясь спуститься до того, как все кругом потемнеет. Она проливала кровь и ее кровь текла ручьями тому взамен — но ей не виделось в этом никакой справедливости.
Она не посылала никому объявления войны. Это ее день коронации — который и без того нестерпимо горчил трауром — обесчестили ультиматумом. Дни, когда юная принцесса слезно жалела любимый отцовский кубок — а вместе с тем и раненую в крылышко птичку, и хромую гувернерскую кошку, и усталого садовника — канули бесследно в прошлое. Она все еще жалела их — каждого, кто принадлежал ее народу.
Но теперь без рассуждений рубила в клочья каждого, кто народу ее мог быть опасен.
Пускай еще час назад — а быть может и того меньше — оно ревело громогласной яростью, билось в исступлении и жадными руками-волнами рвало на части чужеземцев. Тогда оно вопило, грохотало и разбивало соленую плоть о прибрежные скалы, тушило огонь и пожирало незнакомые корабли. Теперь же обломки были погребены в ультрамариновой глубине — и море совершенно забылось. Оно вновь было подернуто слабой рябью и льнуло невысокими гребнями к холодному ветру. Вновь чайки закружились привычной своей вереницей в поисках рыбы.
Зо́лец сидел на выступе, поджав еще дрожащие худые ноги, и безотрывно глядел на море. Поражался, как легко оно отпустило чудовищную картину — ту, что все еще стояла перед взором юноши и вряд ли забудется. Он рыбачил здесь каждый воскресный день. Собирал снасти и уходил далеко от крохотной рыбацкой своей деревушки. И сегодня вместе с ним на пустой берег пришла война. Он слышал о ней — но впервые увидел. Прикованный к скале, словно руки его обвили тяжелые кандалы, он просидел здесь бессчетные минуты и часы — и каждое мгновение сердце его бешено колотилось в ужасе.
Он ждал что снаряд попадет в скалу и обломки похоронят его под собой. Ждал, что неприятель высадится на берег и расстреляет его — столь открыто сидящего на виду. Так сильно бранились меж собой пушки, так полыхали горящие корабли, что Золец ждал конца — будто битва породит взрыв подземного огня или призовет всех адских зверей. Он кусал губы, исцарапал в кровь пальцы — но не смог покинуть берега, не смог даже спрятаться в гротах. Будто спрятавшись он предал бы королевских воинов, что там — на фоне белого туманного неба — сражались за их страну. За самого Золеца.
Словно меньшее, что мог он сделать — это смотреть своими глазами и не отворачиваться. В том не было никакой помощи — но он чуял страшное предательство в том, чтобы вернуться в деревню и сделать вид, будто войны не существует. Она происходила прямо перед ним. И даже сейчас, когда бой окончился, когда враги были потоплены, а расправившие чернильные паруса корабли устремились навстречу рассветному солнцу в далекую гавань… Даже сейчас война не исчезла. Прикорнула, легла подремать — но она оставалась поблизости. Золец знал это. Знал, что пока не прекратят набирать рекрутов, пока будут поднимать налоги и требовать сдавать драгоценности для обмундирования армии — ничего не будет кончено.
Дрожь гуляла по жилистому худощавому телу. Поднявшись со своего места, Золец побрел вниз по тропинке, ватными ладонями удерживая рыболовные снасти. Шел он уже безо всякой цели, потому как ловить рыбу в разбавленной кровью воде ему казалось богомерзким занятием. Слух притупился и в глазах было мутнее обычного — словно разум не хотел ничего замечать. Он сегодня повстречал нечто такое, чего никогда не хотел видеть впредь — и больно стучавшее в груди сердце пыталось смириться.
Приближающиеся шаги показались ему поступью великана. Встретить кого-то теперь одновременно было и желанно, и страшно. Повстречайся ему королевский воин — Золец предложил бы всяческую помощь. Но окажись то враг — ему нечем было бы ответить. Помотав головой и собравшись с духом, Золец взобрался немного повыше и замер в ожидании. Вьющаяся змейкой дорожка вывела к нему человека — тот черной тенью подымался вдоль отвесной скалы, едва держась за голый камень. За собой черный человек вел большого черного коня.
Тяжело дыша, человек остановился.
И, наконец, поднял голову, увидев Золеца ровно в то мгновение, когда юноша сумел разглядеть чужое лицо.
Войну Золец признал сразу — потому что невозможно не узнать подобное… Как признал и королеву Одельгарде.
Не узнать хрустальные осколки под совиными усталым веками было столь же немыслимо и невозможно. Черный плащ флагом развевался над окружившей их пропастью. Кровь стекала по темным одеждам королевы, а из сильного плеча торчала стрела. Ветер подхватил белые недлинные волосы, растрепал их, словно конскую гриву — а она стояла как изваяние, и пересохшими губами пыталась что-то сказать ему. Она едва держалась на ногах.
Золец бросил снасти там, где стоял. Спрыгнул вниз, в ту же секунду не без боязни ощутив разницу в их росте — на целую голову подымалась над ним Одельгарде — взял коня под уздцы. После юрким хорьком нырнул под тяжелую руку королевы, взвалил ее на жилистые плечи и повлек за собой — не позволяя себе сомневаться. Подхватил, потащил на себе по знакомой вихляющей тропке в пещерный грот. Шел широким неспешным шагом, стиснув зубы, когда металл скрытых под плащом лат впился ему в мышцы.
Шел и старался не думать, что уносит с бранного поля раненую королеву. Пускай и не так, как положено носить королев.
Золец молчал. И пытался сообразить, что теперь ему следует сделать. Отвести в тихое место, тотчас сбегать к дикому роднику, порвать рубаху и промыть как можно старательнее, чтобы перевязать раны. Только на стрелу он косился тревожно — Золец никак не мог придумать, как с ней разобраться. Одельгарде ступала по песку, все сильнее сгибаясь в коленях и продолжая ему что-то сипло шептать. Иссохшее горло походило на заржавевший от времени горн.
Спустя десяток мучительных шагов их скрыли своды темного грота. Осторожно, боясь уронить и повредить раненую руку, Золец опустил королеву на пыльные камни. Привязал удивительно тихого, послушного и умного коня. Снял седло и подоткнул под голову королеве — та попыталась подать ему знак дрожащей здоровой рукой. Силы покидали ее, но оттого лишь сильнее хмурились белесые густые брови. Тем ярче пролегала морщина посреди лба. Тем холоднее насквозь прожигали Золеца хрустальные глаза королевы.
— Ваше Величество, — тихо сказал он, присев рядом, — я сейчас вернусь, принесу перевязку и воду. Не мучьте себя, скажете, когда я принесу напиться. Здесь вас никто не потревожит, грот не видно с берега.
Она долгое мгновение глядела на него, стиснув изрезанные ссадинами бледные губы в сердитую линию. Он видел, как напрягается вена на шее, как она силится сказать наперекор собственному усталому телу — но изнеможение взяло верх. Недовольно прохрипев на выдохе, Одельгарде откинула голову на седло и закрыла глаза. Золец поднялся, уверенный, что ее тотчас поглотил смутный сон. Он бросил взгляд на коня, что тихо жевал жухлую траву, коей в скалах росли жалкие пучки.
— Друг, — серьезно проговорил он, — надеюсь, ты сможешь дать шуму или хотя бы постучать копытами, если явится чужой. Мне не на кого оставить Ее Величество, смекаешь?
И, беззвучно хохотнув, потрепал коня за ухом — большая умная морда двинулась, словно конь задумался над словами юноши. Покинув грот, Золец недовольно цыкнул в тон своим мыслям. Придется сделать маленький круг и вернуться за снастями — среди них были инструменты, а они ему определенно понадобятся.
Темнота отступала подобно волнам во время отлива.
Одельгарде очнулась в тени каменного купола, а снаружи разливалось золото высоко поднявшегося солнца. Случайные солнечные зайцы заскакивали в грот и принимались кружиться вместе с леденящим ветром по истрепанным одеждам и лицо Одельгарде. У самого выхода на коленях сидел юноша, что привел ее сюда. Она не издала ни звука, рассматривая его мягкое лицо. Гибкая линия загорелой шеи, мозолистые руки возились с кремнем и огнивом. Искры соскакивали на ворох сухих веточек — и вскоре от одной пошел разгораться огонь.
Юноша убрал огниво, поднял голову. Они глядели друг на друга, а между ними подымались языки зарождающегося костра — оттого лицо юноши рябило и смазывалось. Одельгарде смотрела в отливающие зеленью глаза, видела худобу щек, извечное напоминание о пришедшем недавно в страну голоде. Она помнила, как он подхватил ее и потащил на плечах. Повезло, что на тропе ей встретился поданный, а не вражеский всадник.
От его рубахи — только сейчас Одельгарде поняла, что теперь юноша сидел в одних закатанных по колено штанах — тогда резко пахло солью. Рыбак. Один из сотен тысяч тех, ради кого ее кровь удобряет землю. Рука отозвалась болью. Одельгарде приподнялась на здоровом локте. Раненое плечо было крепко перевязано двумя белыми жгутами — в грубой ткани узнавалась рыбацкая рубаха. Стрела оказалась спиленной под корень, наконечник еще впивался в плоть глубоко внутри. Юноша поднялся, обогнул костерок и протянул флягу.
— Пейте, Ваше Величество. Вы очнулись сильно раньше, чем я рассчитывал. Но это к лучшему, значит, быстрее встанете на ноги.
Она отхлебнула. Ледяная горная вода, дикой сладостью играющая на языке. На испещренную трещинами пустыню хлынул живительный родник — и голос вернулся к ней.
— Как не признать? — неожиданно улыбнулся он, — слава ваша бежит сильно впереди, народ разное сказывает, только… Я с первого взгляда распознал.
Одельгарде кивнула — не то в ответ, не то своим мыслям. Выпила половину фляги, не отводя глаз от расстилавшегося внизу бескрайнего моря. Оно теперь было чистым, разве что остовы кораблей торчали из воды. Плечо вновь болезненно потянуло, отчего она не смогла сдержать шипящего полустона и раздраженно поморщилась.
— Мне нужно ее вырезать. Если лишусь руки…
— Вы не так долго спали, но до сих пор никто не появился. Боюсь, что ждать армейского лекаря нельзя, плоть может загнить.
— А тебе откуда знать? — смешливо изогнулась бровь, — ты, выходит, знахарь? Я думала, рыбак.
— Деревенька у нас маленькая, — заговорил юноша, смелея с каждым словом, — приходится заниматься сразу всем, никогда не знаешь наперед, кем пригодится…быть. Не прикажите казнить, никогда раньше за такие раны не брался. Но и оставлять вас ждать мне претит, вдруг заражение крови начнется?
Одельгарде серьезно задумалась. Ее должны искать — но долго ли еще будут рыскать воины, да и мало ли врагов может таиться среди скал? Нельзя больше медлить, как и рассчитывать на встречу с отрядом. Юноша прав, потеряют они не время — а ее руку. Разумно ли рисковать и доверять свою жизнь первому повстречавшемуся рыбаку? Одельгарде припомнилось, что в лагере ее за глас разума не почитали — и в голове встал вопрос. Что сказали бы ей генералы на такое решение? Юноша тонкой, но полной жизни и сил струной вытянулся над костром. Темные волосы дрожали от ветра, черные брови сложились в ожидающем ее ответа выражении.
Одельгарде вздохнула. Она уже впала в неразумное забытье наедине с ним. Она уже вложила бы ему в руки собственный меч, если б он хотел ее убить. Ей просто несказанно везет с людьми. С ее людьми. С теми, кто по ее приказу встал на защиту страны — и с этим рыбаком, что готов спасти ей жизнь. Она кивнула.
Взметнулась гибкой лозой рука — и горсть сушеных листьев упала в костер. Они тотчас сгорели, затлели в полете, и грот наполнил диковинный пряный запах. На мгновение Одельгарде показалось, что искры полыхнули в глазах юноши. Он исчез где-то в загустевшем дыму. Пропал с глаз долой — и возник совсем рядом. Сел подле и аккуратно опустил ладонь на раненое плечо:
— Позволите разрезать одежды? Клянусь головой, что открою только рану. Вам нет нужды опасаться меня, Ваше Величество.
— Делай, как требуется, — одернула она его, — я воин. Не мне жаловаться.
Сверкнуло лезвие покривившегося от времени ножа. Юноша вспорол рукав, отодвинул часть доспеха — стрела вонзилась ниже стальной пластины. Запах костра становился все сильнее и слаще, словно там дымились полные меда цветы. Отблески пламени мягко переливались на смуглой от загара коже юноши. Худые плечи, чуть торчащие ключицы, россыпь старых ссадин повсюду. Одельгарде изучала внимательным взглядом то, что было перед ней, чтобы не думать о ране. О том, чем грозит ей его неудача.
— Как тебя зовут? — вопросом она словно остановила его руки. Дала себе еще немного подготовиться.
— Странное имя, впервые подобное слышу… Небось, не крещен ты под ним. Люди прозвали?
— Угадали, — он снова широко улыбнулся, — ну, ни пуха нам, ни пера, Ваше Величество.
Он прижал ладонь к груди и что-то прошептал — Одельгарде не разобрала слов. Как и не разобрала ничего, творившегося прямо под носом, потому что дым костра вдруг заклубился сильнее прежнего. Запах бил ей в лицо назойливой приторностью, дурманил и отвлекал от резких вспышек боли. Не клонил в дрему и не пьянил, но прятал от нее Золеца и вид падающей в пыль крови. Чуяла только Одельгарде, как неожиданно уверенно и умело схватили мозолистые пальцы ее руку. Из слабо мерцающего флакона на рану полились прозрачные капли. Пальцы раздвинули рану. Некий блеснувший далекой звездой инструмент вцепился в наконечник стрелы — и одним точным движением вытянул его прочь.
Во всей руке пульсировала притупленная боль, Одельгарде яростно мотала головой и видела еще хуже из-за упавших на лицо волос. Здоровая рука терзала кожаную перчатку. Боль разгулялась от плеча по всей груди, набатом гудела в висках. А запах отвлекал, сбивал с толку. А дым вился в гроте и застилал солнце. Золец шептал себе под нос неясные слова взволнованным тоном. Но насколько дрожал его мягкий теплый голос — настолько крепки и тверды были его пальцы.
Он шил, втыкал иглу и вытаскивал нить, скреплял кожу на месте раны, и жесты его ничем не отличались от жестов королевского лекаря. Лезвие блеснуло в последний раз — нить была перерезана. Одельгарде сипло дышала. Зашитая рана саднила и ныла. Вновь прыснули из флакона прозрачные капли, кусая плоть. Ткань рваной рубахи новой перевязкой обняла плечо. Ко рту поднесли флягу: — Пейте, одним глотком. Давайте, разом. Напиток — когда он заменил собой родниковую воду? — обжег горло, тотчас унеся с собой отголоски боли. А после дым рассеялся.
Одельгарде удивленно смотрела то на потухающий костерок, то на стоящего возле Золеца. Он весь был измазан алыми пятнами — отпечатки вытекшей из нее крови. Лежала раскрытая поясная сумка с врачебными инструментами в ней. Сладкий запах растворился в свежем прохладном воздухе.
Одельгарде сглотнула — если бы не жгучий осадок странного напитка и не ровный шов на открытом плече, все предыдущее показалось бы ей частью лихорадочного сна. Она уколола Золеца новым напряженным взглядом.
Но он смотрел на нее в ответ открыто, не пряча пережитого волнения. И сам дышал часто-часто, и на лбу у него поблескивали капли пота, и под чуть выступающими ребрами двигался живот. Он стер пот со лба нетвердой ладонью, после чего осел напротив Одельгарде у стены.
— Сумел… Надо же… Признаюсь, я бы сам себе не простил, если б сделал вам хуже, только и ручаться полностью не мог. Ох, что же я вам такое говорю? Но ведь чистая правда, по самому краю прошелся, Ваше Величество. Сильно наконечник вошел, нам с вами так свезло, что все удалось, так свезло.
Одельгарде лишь ухмыльнулась. Причудливый день. Любой день, что начинается с морской битвы — уже непривычен и странен, но этот особенный средь особенных. Она прошлась на грани с неудачами и несчастьем — а этот юноша вслед за ней. И все же им свезло, на удивление чертовски свезло. Чтобы они сидели рядом с затухающим костерком, и над морем плясало полуденное солнце. Ведь если бы все сложилось иначе — хоть на толику — то могло закончиться…плохо. Отсеченной рукой. Или проигранным боем.
Одельгарде зарылась пальцами в волосы, закрыла глаза. Она все еще не привыкла, да и вряд ли когда привыкнет к тому, что на войне неудачи и поражения ходят по пятам. Привыкнуть же к странным встречам и нежданной удаче на войне было еще труднее. Золец. Все же забавное имя — отчего бы так его называть? Она убрала ладони от лица. Костер измазал лицо юноши копотью, истлевшие листья сделались сажей на его пальцах. Ветер, вольготно гулявший по гроту, набрасывал горстями белесую золу на плечи и волосы юноши. Одельгарде отыскала за пазухой мешочек — и кинула бархат из королевской сокровищницы в испачканные золой руки.
— Что это? — услышав звон, Золец недовольно поджал нос, — деньги? Бросьте, Ваше Величество, не за тем я…
— Зато я за тем, — перебила она его, — я каждый день сражаюсь, чтобы вернуть сюда спокойствие и достаток вместо разрухи и голода. Ты спас мне жизнь. Хотелось бы верить, что тем самым спас жизнь и народу, только… Пускай. Я требую с вас налоги для поддержки армии — считай, что вернула малую часть того, что пришлось забрать. И еще придется.
Золец вздохнул, но принимать подарок не торопился.
— Сколько здесь? Мне не нужно лишнего.
— Война не закончится завтра, Золец. И после Рождества. Тебе они пригодятся, найдешь лишние — отдай людям в своей деревне. Ты ведь, небось, не один живешь. Жена есть? Дети?
— Отец только, — мотнул Золец головой, и взгляд его подернулся странной поволокой, — ему… Лишними и правда не будут. Скажите, Ваше Величество, вы верите в победу? Что вот это все, — он повел плечом в сторону моря, — не будет зря?.. Сегодня я впервые увидел битву, и мне не дает покоя мысль — а вдруг оно сделается вечным? Случались же войны на декады и, быть может, века… Как сегодня — но не закончится никогда…
— Не знаю, — холодно выдохнула Одельгарде.
Она старалась забыть эту мысль, запереть ее на десяток замков и засовов внутри — но Золец протянул тонкую руку и ловко вытащил проклятую мысль наружу. Вместе со всей болью, что она причиняла. Смотреть на Золеца сделалось нестерпимым — он воплощал ее народ в одном исхудалом теле, в одном обнадеженном еще чем-то взгляде, в последней рубахе, что отдана за ее жизнь. Не только ей плохо от войны. И не только солдатам, которых она видит каждый день. Но и многим таким как Золец.
— Не знаю, — повторила она с недоброй уверенностью, — но я сделаю все, чтобы закончить войну. Дело не в победе, знаешь ли… Да и что считать победой… У меня одна лишь цель — чтобы наши земли оставили в покое, чтобы никто, никто больше не смел, никогда не осмелился даже приблизиться!.. Ах, да что ты можешь знать, — взмахнула она рукой.
Они молчали. И когда молчание это сделалось совсем нехорошим, когда Одельгарде свои же слова показались излишне резкими, она спросила:
— Слушай, Золец. Скажи, отчего же ты меня узнал? Мое облачение…
— Оно ничем не отличается от одежды рядового мечника, — наперед угадал ее мысль Золец, — поначалу я принял вас за одного из них.
— Так отчего же? — вопрос этот взволновал Одельгарде неспроста. В первую очередь ей хотелось стереть с себя все знаки отличия, чтобы враг не признал ее и не понял, куда бить первее всего. В последующую — терзало любопытство, что же такого рассказывает о ней ее же народ. Золец почесал затылок, призадумавшись, после ответил:
— Сказывают, что ни одна зима не пронзает настолько лютым холодом, как хрусталь глаз ваших. И то чистейшая правда, Ваше Величество. Глаза — по ним я узнал вас, никогда раньше не зная, и в любых обстоятельствах выцеплю из любой толпы. Пускай тысяча тысяч черных мечников ступит целой стеной — мне будет достаточно взгляда…
Тут он запнулся. Одельгарде чуть наклонила голову:
— Только… — пальцы взволнованно стиснули тесьму бархатного кошеля, — в одном они ошибались, быть может оттого, что рассказчики вас разве что на площади издалека могли наблюдать… Право слово, грешно гордиться таким, но никто ведь не сидел подле вас как я теперь. И потому никто не говорил, что глаза ваши…
Он улыбнулся. Снова. Широко и открыто.
Исчезновения его Одельгарде не заметила.
Золец разжег костер снова, теперь уже без сушеных трав — сказал, что так их должен скорее заметить отряд. И едва Одельгарде довольно сообщила, что слышит знакомые голоса своих воинов, Золец испарился. Вместе с походной сумкой и запахом дыма — пропал, будто никогда и не бывал здесь. Разве что взял с собой награду, и тем подтвердил, что не привиделся Одельгарде призраком. В лагере лекарь подивился аккуратно зашитой ране, но Одельгарде впервые не нашлась с ответом, лишь пожав заживающим плечом и выйдя из палатки. Лагерь собирался, пехота только вечером двинется в путь и прибудет в столицу позже флота. Но там их встретят почетом и радостью — весть о новой победе неслась по стране во все концы, разжигая особую любовь к молодой королеве.
Одельгарде не могла слушать хвалебных речей, не прикрыв лицо ладонями. Они казались ей не фальшивыми — но полными нездоровой и болезненной преданности. Словно ей были готовы простить и поражение. И два. А быть может, она заслуживала такого уже одержанными победами… Некому было подсказать наверняка. Поэтому в столицу Одельгарде выдвинулась с привычной настороженностью в сердце. Она не знала, за что следует принимать благодарности спокойно, а за что ее могли благодарить с насмешкой в мыслях. И потому приезд в столицу будет снова лишь подобием сна, в котором она проезжает от главных ворот до дверей замка. А после скрывается от людских глаз — пока снова не появится перед битвой.
Народ не видел своей королевы вне сражений. В остальные дни — более спокойные и размеренные — ее словно и не было на свете.
И Одельгарде, чья жизнь переплелась с войной каждой мыслью и чувством, все чаще задавалась вопросом — а была ли она на свете без войны?
II. Однажды я повстречал человека
Говоришь — какой след остался от твоего пребывания в этом моем мирке?
Какие такие мои правила исчезли после пустой дороги туда?
— Золец, дрова-то кончаются. Давай быстро в лес, покуда солнце еще не село!
— Как с деревни обратно пойдёшь, к Ларсенам зайди, пора им уже нашу сеть возвращать. Только с дедом их бесед не веди, он тебе все зубы заговорит. Не то что без сети, без ботинок домой придешь.
— Вчера какой ветер гулял, слышал небось? Добеги до колодца, проверь, не обвалилось ли чего там. Эх, мы под такими ветрами ходили еще когда Старик в седле крепко держался. Т
ак и проходили день за днем в не блещущей красками, но довольно суетной и занятой жизни Золеца. Всякий час ему находилось дело. Когда отец прирос к стулу и не смог больше подняться сам, хозяйство легло на плечи юноши. Его путь петлял меж избами соседей, уходил вплоть к темневшему за пригорком лесу, возвращался обратно к их избе и падал с высокого холма вниз, к бушующему морю. А по воскресным дням устремлялся к тем самым далеким скалам, возле которых Золец встретил ее.
Время шло, но Одельгарде не то, что не померкла в памяти — она взяла полную власть над доброй половиной его мыслей. Словно упавшая с ночного неба луна, она разбилась на тысячу осколков, и осколки эти проникли в душу. Впились в трепещущее странным незнакомым чувством сердце. Алмазная звездная пыль клубилась в раздумьях Золеца и не оседала ни на мгновение.
На границе меж явью и сном он видел, как Одельгарде возлегает на пыльном каменном ложе, и как яркая алая кровь струится на его пальцы. Как темнеет росчерк шрама на смеющемся рте. Как липнут к взмокшему от волнения и боли высокому лбу золотые пряди. И как она с силой хмурит белые брови — чтобы боль и волнение эти от него, Золеца, старательно скрыть. Он не встречал прежде королев — но с первого взгляда понял, что не было нигде, ни в одном из множества государств такой, как она.
— Золец, да где тебя черти носят? — окрикнул его отец из своей комнатки.
Облизнул палец, высунул руку в окно, ловя направление ветра. Сощурил бесцветные стариковские глаза и цыкнул:
— Буря придет сегодня, но есть еще время. Ступай, надо выловить столько, сколько успеется до непогоды. Ступай-ступай, я не хочу по твоей милости одни сухари сегодня грызть.
Отец был одним из стаи морских волков — из тех, что оседают на берегу не по своей воле, но от бесчисленных ран. Прежде он был одним из лучших рыбаков не только в деревне — его имя слышали по всему дикому краю. Ходил в любой шторм в море, перевозил меж портов товары и даже бил китов по чьим-то байкам. Отнявшиеся ноги бросили моряка на ветхий стул, с грохотом двери в море захлопнулись на засов. С каждым прожитым годом отец серчал, седел и старел заметнее других стариков в деревне. Слабое тело посадило на цепь еще молодой и бунтарский нрав.
Не желая злить его лишний раз, Золец собрался рыбачить. Услышав шум сборов, тот притих и только можно было различить, как стучат сухие пальцы по дощатому оконцу. Золец прикрепил поясную сумку с инструментами, заготовил снасти, а после подошел к печке. Та занимала собой весь угол комнаты, мазалась самой черной сажей при всех стараниях ее очистить и нещадно коптила стены. Присев на колени возле шестка, Золец отодвинул заслонку и шепнул:
— Черт. Эй, черт, помощь твоя нужна.
— Покоя от тебя не дождешься, — прохрипели ему насмешливо в ухо, — чего надо?
— В море собираюсь. Буря грядет, но отец требует идти, не хочу с ним ругаться. Мне бы так сделать, чтобы шторм не подымался, пока вновь к берегу не пристану. Подсобишь мне маленько, а?
— Подсобить? — хихикнула темнота печи, — как с принцессой?
— Да чтоб тебя чугуном там придавило, по гроб будешь мне припоминать? И не принцесса она никакая, а королева. Хоть к Ее Величеству прояви уважение.
— Не ворчи, мне все люди на одно лицо, что принцесса, что королева. Так чего, бурю попридержать для тебя? А ты мне взамен чего дашь?
— Яблоко будешь? — с ухмылкой Золец вытащил из-за пазухи зеленоватый плод.
В печи недовольно заворочались и даже, кажется, принялись жаловаться, что приходится быть на побегушках у столь неблагодарного мальчишки. Золец рассмеялся, прикрыв рот кулаком и стараясь не беспокоить отца.
— Как же легко беса вынудить разбеситься! Ей-богу, смешной ты, черт. Знаешь же меня, что за платой не постою, так наколдуй мне мирного моря сегодня. А я тебе дров побольше подкину. Печь жарче обычного растоплю, по рукам?
— По рукам, — отмахнулись ему в ответ, — выучил, паршивец, чем задобрить. Иди, раскидывай сети, улов сегодня хороший жди.
Золец прикрыл заслонку обратно, вскинул на плечо сеть и вышел вон. Весело было ему на душе. Отец частенько причитал, что сына неясно где черти носят, только ошибался — самый настоящий черт жил прямо у них в печке. Уносил к скалистым берегам себя Золец сам. Шагая к лодке вниз по усыпанной камушками песчаной дорожке, Золец вскинул голову. Отец сидел у окна — потому махнул ему рукой. Когда болезнь сковала ноги, отец не просил оттащить стул от окна.
Он глядел на море изо дня в день — то присматривал за рыбачившим сыном, то… То взирал на него с той же тоскливой любовью, с которой на море глядел и Золец. В памяти не осталось образа матери, отец припоминал о ней все реже. И чем старше становился Золец, тем менее смешной и все более близкой к правде казалась ему мысль, что его породило море. И его, и отца — они появились где-то средь волн, с чистой соленой водой в венах и с белыми облаками заместо плоти. Отец казался ему морским зверем, однажды выброшенным на берег и потому ставшим человеком.
А Золец… Быть может, однажды возник в стае крикливых чаек и парил в бескрайнем тумане — а в особо сильную бурю рухнул наземь, обретя взамен человечью душу.
Лодка уходила прочь от берега. Мягко качалась на спокойных пока еще волнах. Золец рыбачил. Где-то здесь он и выловил случайно черта. Забросил невод — а вытянул рыбу-удильщика. Черную, исколотую причудливыми шипами, скалившуюся острыми тонкими зубами. Мигающий осколочек света мерцал на «удочке»-усике. Глупостью привиделось ему тогда есть такую удивительную и редкую рыбу. Мало ли — подумал Золец — их на свете по пальцем пересчитать можно. А он сейчас съест ее, и их того меньше станет. Хотел уже бросить обратно в воду, как рыба заговорила.
Морской черт впрямь оказался чертом — настоящим. Умеющим напустить на море шторм или полный штиль. За решение отпустить предложил он Золецу выполнить любое его желание. Почесав немного в затылке, Золец попросил исцелить отца и помочь ему возвратиться к морской жизни. Черт вылупил и без того большие мутные рыбьи глаза и обернулся сгустком темного дыма:
— Чудной ты на голову. Но твоя удача, мальчишка — мне на добрых дураков смотреть любо. Готов самое заветное желание на старика потратить? И пускай, что он за шалости с тебя шкуру готов спустить?
— Ты в семью мне не лезь, — нахмурился Золец, — если можешь отцу помочь — помогай, а не умеешь — так плыви тогда. А то покрещу тебя сейчас, будешь знать.
— Ахах, и верно глупый еще совсем, — расхохотался черт, — ты ж сам некрещеный, что мне твое знамение? Будь ты крещен — то не словил бы беса в невод, нет у тебя против меня средства.
— Нет у нас церкви в деревне, — пожал плечами Золец, — ответь лучше, сможешь отца спасти?
— На ноги поставить не сумею, — признался черт, — не все мне в мире подвластно, ой не все. Но поддержать разум в здравии могу, а то старость к нему подбираться тоже скоро начнет. Могу от иных хворей уберечь, чтобы долго твой отец жив был, пусть и сидячим. Чтобы не знал он другой слабости.
— Ладно. Уговор. Что тебе нужно за это? Душа моя или как?
Долго смеялся бес — но удивлен был тем, как Золец готов отдать ради отца душу. Им, чертям — сказал он — души не надобны, потому как с душами им делать нечего. С душой человек рождается и ему она до смерти принадлежит. А желание он предложил лишь потому, что Золец его отпустить собирался. Добро за добро — или как у них, чертей говорят — долг за долг. Подивился черт на Золеца, даже растрогался с такой сыновьей любви. Потому предложил:
— Я могу все заботы о здоровье отца твоего на себя взять. Но тогда вот что — ты меня должен среди людей поселить. Хочу посмотреть на вас, понять, что вы за твари божьи такие. Со дна моря мало что разглядеть получается.
На том и порешили. С тех пор черт жил в печке, отец не хворал вовсе, а Золец на жарко растопленную печь выменивал лишний невод крупной рыбы. Едва он ступил на берег и выгрузил улов из лодки, небо затянули тяжелые тучи. К дому он шел уже под расходящимся дождем. Черт может придержать грозу — но тогда она разразится вдвойне сильнее. Таковы правила. Колдовство никогда не случается без приложенного усилия — и никогда не исчезает бесследно. Этому Золец выучился за годы, что черт жил в их печной трубе.
Домик их располагался поодаль от деревни, в самом ее конце. Стоял на высоком холме — а внизу уже колыхались соленые волны.
Дом парил над морем, летел посреди небес вместе с чайками и уходящим за тучи солнцем.
Золец шел, ловил взглядом остатки солнечных лучей на сегодня. Быть может, повстречай королева тогда не его, а их деревенского барда — Тига — тот сложил бы о ней десяток песен. И теперь распевал бы, что белый туман рисует над горизонтом ее величественные черты. Что блеск камней подобен блеску глаз, а одинокий солнечный луч сияет словно золотые волосы. Золец оставил рыбу сохнуть в маленьком сарае. Пока бушует буря, делами не заняться — потому и торопиться ему было некуда.
С замирающим сердцем он поглядывал на расходившуюся в своей яростной пляске грозу.
Он не бард и стихов не слагает — поэтому облик Одельгарде виделся ему в грозе. В том, как она сносит кроны деревьев и рвет на лоскуты черное небо. В том, как лупит по земле тяжелым ливнем и как холодит тело небесная вода, как стенают горы от ее ревущего голоса-ветра. Блистает молния — рассекает свежий воздух сияющий меч. Меч, в единое лезвие с могучей рукой слившееся. И будет течь кровь, ее и чужая — как будет проливаться дождевая вода по сохнущим землям. Она как гроза набегает на бранное поле — и стремительно уносится вдаль.
Оставляя за собой напоенные травы, разрушенные корабли и разбитый молнией дуб.
Оставляя после себя разбитое вдребезги сердце — напоследок взглянув на небо, Золец хватается за горячую грудь и уходит в дом.
Гроза на сей раз буйствовала до самых сумерек.
Луны нельзя было разглядеть на полностью захваченном мглою небосводе. В отцовской комнате горела маленькая свеча, пока Золец расставлял на столе нехитрый ужин. На кухоньке возле печи отцу было слишком жарко, поэтому свой угол он покидал лишь в редкие дни. И покидал для того, чтобы в самую сухую и солнечную погоду посидеть на крыльце, пока сын возился с хозяйством.
— Я намедни с Берг разговаривал, — после пары ложек припомнил отец, — она заходила, пока ты Бог весть где пропадал. Так она рассказывает, что неподалеку от нас сражение было. У скал, ближе к заливу. Не слыхал, Золец?
— Нет, — мотнул тот головой, надеясь, что они скоро сменят тему.
— Вроде в той стороне, куда ты рыбачить постоянно уходишь. Не видел битвы-то, а?
Золец поднял голову. Отец серьезными глазами пристально смотрел на него и ждал ответа. Пламя свечи дрожало, темные тени испещряли морщинистое лицо старика. Седые волосы чуть колыхались от проникшего в комнатку ветра. Собравшись с духом, Золец снова мотнул головой и уставился в тарелку. Он редко лгал отцу, но говорить о своем присутствии подле битвы не хотел — как не осмелился бы рассказать и о встрече с Одельгарде. Отец стиснул в руке ложку — и древко едва не треснуло от этого:
— Не ври мне, Золец. Если не был там — то намотай на ус, пусть еще и не вырос он у тебя, что нет нужды шастать так далеко. Война идет, понимаешь? Слышишь меня, говорю? То-то же. Не туда забредешь — и мигом голову снесут, враг отовсюду вылезть может. Берг сплетен не любит, она если говорит — то сама в то верит. Было сражение. Рядом с нами. Потому не суйся никуда, чтоб тебя, дурака, не прирезали.
Старик откашлялся и неловко взялся за грудь. Золец резко поднялся, протянул ему стакан воды. Отец выпил, постарался взбодриться и расправить плечи — но печаль довлела в его взгляде:
— Нехорошие времена тебе достались. Вот мы как жили — что заработал, то себе и оставил. Гляди, какую избу я выстроить смог, да ты не видел, на каких кораблях я в море ходил. Прекрасные были корабли! А теперь все для армии, все на войну уходит — и люди и деньги. Проснешься — а за окном пушки грохочут. Плохие времена, Золец, потому и сердитый я нынче. Я в твои годы до столицы плавал и горя не знал. Разве что на корабле за провинность розог получить мог. А ты?..
Сухие смуглые пальцы затарабанили по столу.
— А ты можешь уйти и назад не прийти уже. Боюсь я того. Или в рекруты возьмут тебя — и пропадешь с концами. Нет, не мог я о таком в твои годы думать… Невовремя Старик наш скончался.
Отец всегда называл прежнего короля Стариком — с тихим уважением и неясной мягкостью в голосе. Теперь он повернул голову к окну, за которым лил сильный дождь. Гром поутих и молнии уже не сверкали, но непогода все еще укрывала собой побережье.
— Королева справится, — вдруг подал голос Золец, сам того от себя не ожидая, — она сможет привести нас к победе. И настанет мир.
— Королева, — вздохнул отец, медленно отпив из стакана, — да что королева… Сама еще ребенок. Она ж одних с тобой лет быть должна. Представь, раз — и тебе войско за собой вести, каково? Глупые вы еще, дети малые, такие еще должны уму-разуму учиться у старших…а не мечами махаться. Что будет-то?..
Долго молчали они оба. Отец доедал, то и дело поглядывая на улицу. Золец бродил по комнате, заложив руки за спину и ссутулив неловко плечи. Неприятная грусть вместе с пылью оседала на стол и застланную отцовскую койку. Когда ложка стукнула о дно пустой тарелки, отец отодвинул от себя посуду и откинулся на спинку стула. Посмотрел в потолок и впервые за долгое время улыбнулся:
— Знаешь, Золец, а ведь я нашего Старика еще молодым видел.
— Ты встречал самого короля? — от удивления внутри стало щекотно и волнительно, — не рассказывал, не слыхал!
— Да ни к чему было, — махнул отец рукой, — мы тогда в столицу плыли. В первый раз я туда отправился. Не припомню, чего с нами приключилось, но наш капитан ввязался в смутный спор, едва до кровавой драки не дошло дело. На площади то случилось, неподалеку от порта, к которому пристали. Так и вышло, что Его Величество проезжал мимо и драку нашу заметил. И чего ж ты думаешь? Подъехал, расспросил всех про все, еще и рассудил честь по чести. Нашего капитана с возвращенным товаром отпустил. Добрый человек был, понятливый.
Золец продолжал слушать, приоткрыв рот. Отец вспоминал:
— И драку-то прервал, помню, руку лишь подняв — но такая спокойная сила была в нем. Сразу видно, что королевских кровей — статный, высокий, и он сам, и конь его — как статуя. Волосы золоченые. Закат был, солнце за море садится, воздух такой солью пахнет — а он в этом закате над нами гарцует на коне. И вроде ж смотрит мирно, только наперед знаешь, набрешешь или заспоришь — вот этой саблей и обезглавит.
Отец совсем исчез из комнаты — он глядел на желтые отсветы свечи на стене и мыслями унесся далеко в прошлое. Туда, где тонуло за горизонтом солнце и его блики играли на драгоценном камзоле молодого короля — Золец ярко видел очерченную картину. И жаркий теплый воздух, и сияющая среброглавая столица, и полный редких товаров прекрасный корабль. Сам отец — еще полный сил, на ногах и с копной русых волос — в моряцкой одежде и с кортиком на поясе.
— Как же так вышло, что не было при нем войн, а как дочь на престол взошла — так и напали? — спросил себя сам отец, — кто их разберет, этих королей. Эх, как ни посмотри, а где они — и где мы. Верно, Золец? Я вот встречал короля — а что с того? Ничего в моей жизни не поменялось. Да если бы ты королеву в той битве встретил — разве что изменилось бы? Запомнил бы, конечно… Я до седин дожил, сколько своих плаваний забываю — а его помню.
— Для нас их повстречать — как самое памятное. А мы для них? Фью, — присвистнул он невесело, — мало ли он таких как я видел? Мы для них — мелочь. Не положено Их Величествам на крестьян дольше минуты своего времени тратить. Ступай спать, пока я тебе еще баек не выдумал.
В полном молчании ушел от отца Золец. До того пересадил его на кровать и потушил свечу, но не проронил ни слова. Нежданное откровение отца заполнило все его мысли — и обрисованный облик короля сменялся столь памятным обликом Одельгарде.
Верно сказал отец, пускай и не зная об их встрече — ничего не значит крестьянин в глазах правителя. Мало ли рыбаков могло встретиться ей, мало ли знахарей? Разве среди новых боев да важных раздумий у нее есть хотя бы минута для размышлений о Золеце? И коль была бы та свободной минута — пристало ль королеве вспоминать перемазанного сажей крестьянина? Кругом нее бравые воины и ученые министры. Нет там места ни Золецу, ни малейшему воспоминанию о нем.
Потерев усталые виски, Золец забрался за теплую печку. У него была комнатка на чердаке, но если он падал духом, то ночевал в прогретом углу. Зола осыпала стог мягкого сена, поверх которого разбросаны были сушащиеся лечебные травы. Они же пучками были развешаны наверху. Цветы и листья терпко пахли землей, зеленью и приятной сухостью. Золец падал в них лицом, забывая о въевшемся в рубаху и кожу запахе рыбы. Забывая в теплоте печи о тяжелой работе и болезни отца.
Так же стоило бы забывать об Одельгарде — но в эту ночь, как и во все предыдущие, он не сумел этого сделать.
Долгое изматывающее совещание близилось к концу.
Министры без конца опрокидывали в себя стаканы ледяной воды и велели приносить новые. Ужин переносили трижды — и вряд ли кто из них сумеет проглотить хотя бы кусок перед сном. Усталость выдыхали они вместе с воздухом из легких, тревога мерцала в глазах вместе с отблесками свечей. Волнение — неописуемое простыми словами и пустившее корни глубоко в измученные сердца — витало вокруг и оседало на стол. Они будут совещаться сегодня. Будут совещаться снова и снова — и всякий раз будут новые непростые задачи, новые недобрые вести и новые страхи. За будущее. За страну. За гибнущих в битвах солдат. И за себя.
Королева Одельгарде стояла у широкого окна, заложив руки за спину. Ее взору открывалась спящая неспокойным сном столица. В тех домах, что выстраиваются один за другим по ту сторону дворцовых стен, так же тревожатся и волнуются люди. Закрывают глаза с мыслями — не объявят ли на рассвете новый период мобилизации? Не выйдет ли Ее Величество на балкон с ужасными словами о капитуляции или прочим, отчего замирает болезненно сердце? Не обрушатся ли чужие снаряды на тихо сопящие крыши в белой заутренней дымке? Пока же ночь, Одельгарде слушает предложения министров. Думает. Рассказывает им об увиденном на разных концах фронта. И вместе они пытаются сплести стратегию с реальностью в непробиваемое полотно, что сумеет прочно укрыть страну. Много планов сегодня разработано, много маршрутов размечено на картах, еще больше решений принято — и совсем очевидных, и таких, о которых тяжко будет сообщить армии.
Одельгарде каждый раз чует резкую сухость в горле, когда выступает с речью то перед одной, то перед другой частью армии. И всегда резюмирует кратким — затянем потуже пояса. Нельзя затягивать бесконечно, иначе пояс-удавка пережмет дыхание окончательно. Об этом и твердит ей военный министр. Солдатам нужна передышка. После замечательного разгрома врага в холодных северных водах ей удалось одержать еще одну важную победу. Противник собирает силы, на это потребуется время. Можно дать воинам отдохнуть, надо поддержать их настрой ощущением, что война близится к завершению.
— А какова действительность? — не отворачиваясь от окна, спросила она, — мы можем рассчитывать на победу?
— Разведка докладывает, что их ресурсы стремительно исчерпываются. Расчет был на нашу скорую капитуляцию, все же мы не с огромной империей воюем, только…
— Поймите правильно, Ваше Величество, — подхватил министр финансов, — если они проиграют — то мы сумеем и контрибуций требовать, потому как на них можно рассчитывать. Пройдет год, два, но они восстановятся от потерь, это теплая страна с налаженной экономикой. Они готовились к войне заранее, пусть и не предполагали силы нашего сопротивления.
— А мы — что? — с нехорошим предчувствием уточнила Одельгарде.
Внутри ее грызло недовольство — она слишком мало знает обо всем, что касается правления. Продолжает расспрашивать самые простые и ясные вещи, судя по снисходительным взглядам министров. Отец вряд ли спрашивал хоть вполовину настолько наивные вещи.
— А у нас территория меньше, погода суровая, — пожал плечами министр финансов, — им наши земли нужны ради удобных выходов к морю, не более. Мы не добываем много золота или драгоценных камней, мы… Как бы проще разъяснить? Если они проиграют — то поражение будет подобно сильною перелому ног. Или колотой ране в руке.
Он взглянул на перевязанное плечо королевы. Поправил очки и продолжил:
— А если проиграем мы… Представьте, что вы не успели бы выставить руку, Ваше Величество.
— Стрела сразу в сердце, — с горьким пониманием кивнула она, отойдя от окна, — или в голову.
— Именно, — согласился военный министр, — поэтому мы должны побеждать. Вынуждать их терять деньги и людей — чтобы им пришлось как можно скорее убраться отсюда к черту. Чтобы потерять меньше солдат, потратить меньше средств, не дать им откусить ни единого дюйма земли. Народ поздравляет вас с победами, Ваше Величество, но…
— Но мы просто не имеем права на поражения, — закончила его мысль Одельгарде, — да, я слышу вас. При этом вы говорите, что воинам нужен отдых. Тоже не буду спорить, им нужно отвлечься, нельзя держать столько людей в беспрестанном напряжении. Как считаете, может, провести парад? Празднество в честь последних побед?
— Праздник? — вскинул лохматую бровь один из генералов.
— Повысить жалование офицерам нет возможности, — принялась объяснять Одельгарде свою идею, потихоньку входя в раж, — все сборы с народа идут на армию до последней монеты. Выкатить в каждом полку по несколько бочек вина — дрянной путь. Сейчас они напьются, назавтра проснутся разбитыми, истощеннее прежнего. Но мы можем созвать их на один большой праздник. Устроить пир, что говорится, на весь мир — дать им один день гуляния. Отдыха.
Министры внимали ее словам — говорить Одельгарде обыкновенно удавалось не очень, но сейчас в ней горел живой интерес:
— Знаете, это как…как до войны. Никаких разговоров о пушках, вместо казарм предоставить им ближайшие дома для ночлега, вместо сидения в окопах — бал на одну ночь. Пускай приведут своих жен, пускай знакомятся с девушками столицы, пускай наедятся вдоволь и…
Одельгарде сама замолкла, посчитав речь законченной. Военный министр взял слово:
— Мне понятна ваша цель, мне симпатична ваша идея, но есть в ней одно «но»…
— Да, — перехватил его министр финансов, — деньги. Откуда? Бал, охрана перед дворцом и в самом дворце, провизия на такое количество человек, придётся разбить нечто вроде лагеря в королевском саду. Если вы хотите поддержать дух армии, нужно сделать свободный вход для всех, кто причастен к службе, а не только генералам и офицерам. И вы этого желаете, как я понял, только…на какие средства?
Собрание молчало — каждый понимал, что страна грызет последние корки хлеба. Возвращались мысли к уже сказанному — если они проиграют, то потеряют и эти затвердевшие корки. Огласи сбор денег с высших слоев общества — и оттуда наскребутся жалкие остатки фамильных драгоценностей.
Одельгарде стояла, опустив голову на грудь. Она была готова умереть за своих людей трижды и более — потому что видела, как они отдавали все. Последнее. Неважно, какие порядки царили при жизни старого короля. Сейчас страна была перемолота, переплавлена и слита в единый стальной клинок — и не было видно разницы между крестьянином и дворянином. Потому что на глазах Одельгарде гибли и те, и другие. Без разбора и зачастую без единой жалобы на искривленном предсмертным криком устах.
И все же они заслуживали этого — единственной летней ночи, когда позволено забыть о войне, позволено порадоваться жизни. Позволено побыть человеком, а не молчаливым орудием.
— Вскрыть фамильную сокровищницу, — глухо проговорила Одельгарде.
Необъяснимое чувство просквозило во взгляде министра финансов. Церемониймейстер, начальник дворцовой охраны, глава королевских телохранителей — они хотели бы переглянуться в поиске поддержки, но не решились двинуть головами. Сокровищница королевской семьи была неприкосновенна, никто не припомнил бы, вскрывали те двери хотя бы раз. Не для того, чтобы гордо возложить на столы из слоновой кости новые трофеи и дары, а чтобы…
— Если мой народ отдает мне последнюю рубаху, — загорелые пальцы крепко стиснули перевязанное плечо, — он имеет право взять то, что есть у меня. Вскрыть сокровищницу, продайте все до последнего стола — но чтобы через неделю у наших солдат был такой праздник, какого не бывало со времен Альдо Сребролюбивого. Выполняйте приказ.
— Но, — осмелился выдохнуть военный министр, — там же несметные богатства ваших предков… В том числе знаменующие их победы.
— Память, — разъяснил со своей стороны один из молодых генералов.
В то же мгновение их пронзила стужа, вырвавшаяся из-под совиных век хрустальных глаз:
— Если останется лишнее — переправьте средства армии. Не тратьте чрезмерно, думаю, министр финансов сумеет с этим разобраться. Пускай трофеи предков знаменуют не запылившиеся триумфы былых времен, а куют в огне новую победу. Иначе…иначе память эта никому не потребуется. Мертвой стране память ни к чему.
Присутствующие стояли — сидеть при столь холодной, звенящей металлом, речи королевы никто не смел. Одельгарде заложила руки за спину и широким шагом пересекла зал совещаний:
— Исполнять. Завтра к вечеру жду отчет по первым расчетам и приготовлениям. А теперь идите ужинать и не смейте приближаться к моим покоям. Тот, кто раньше завтрашнего, — она мельком взглянула на часы, — сегодняшнего полудня осмелится меня беспокоить… Не сносить тому головы.
Ее тошнило от усталости и разговоров.
Одельгарде летела по выстланным паркетом коридорам в неприступную часть дворца, где находились ее покои. Необходимо было остаться в тишине, в одиночестве и напрочь позабыть обо всем случившемся. С детства Одельгарде отличалась нелюдимостью. Открытая в общении лишь с отцом, она сторонилась людей — и черта эта мучила ее до сих пор. Война перековала ее, насильно выучила подолгу разговаривать, выносить чужое присутствие, насильно выучила доверяться и одновременно держать людей на расстоянии вытянутой руки. Война калечила, отрывала руки и ноги, протыкала насквозь грудь, сворачивала шеи — но не меньше она выворачивала наизнанку души. Крушила разум, оставляя сгусток страха и тревоги в черепной коробке.
Одельгарде видела и сумасшедших, и нервенных воинов, которые при том боялись вернуться домой. Боялись, что там, вдали от бранного поля покончат с жизнью из-за поселившегося навеки внутри беспокойства, не сумеют быть на свете без ожидания опасности. Не хотели показывать себя — изуродованных изнутри и снаружи — близким людям. Легче было погибнуть для своей семьи героем, чем вернуться уродом. На руке перевязку меняли недавно, но посреди ночи лекарь придет снова. Омоет соленой водой от инфекций, перевяжет шелковой лентой и чистыми бинтами, вновь подивившись отличному шву неизвестного мастера. Быть может, попытается выведать у королевы ответ — и вновь будет довольствоваться гробовым молчанием.
Неведомый врач чисто удалил наконечник, не допустил заражения, сохранил руку — ни единого нерва не было задето, все пальцы подчинялись и не страдали онемением. Лекарь молчал, но любопытство мелькало в спокойном взгляде. Одельгарде села на кровать, гладя занывшую рану. Широкую кровать она не расстилала ни разу за все возвращения в военную столицу. Словно лечь на белые простыни было слишком больно. Как если бы… Как если бы и не происходило ничего страшного. Она спала поверх расшитого золотом покрывала — и заворачивалась в надежный теплый плащ. Если придет нужда, она отдаст и золоченое покрывало, и шелковый балдахин, и каждый инкрустированный каменьями завиток изголовья.
Пускай все вокруг сменит черный цвет знамен и белый орнамент аскетичного герба. Она не стыдится своего флага, не стыдится того, что среброглавая столица обретает все более темные оттенки — это их цвета, символ их родины в противовес раздражающей цветастости врагов.
Черный, белый и серо-синий — истинная палитра детей холодного моря.
Одельгарде легла, сбросив стоптанные сапоги. Рана болела — и в унисон ей стенало спрятанное внутри чувство. В приоткрытое окно доносилась ночная прохлада, с порта прилетал запах терпкой соли. И с собой дыхание моря приносило образ одного-единственного человека, чей облик мучил Одельгарде все это время. Сколько прошло дней?
Второй месяц минул со славной битвы в диком краю — но мальчишка-рыбак тенью преследовал королеву. Одельгарде запахнулась в плащ, медленно вытянувшись. Пригреваясь. Расслабляясь. Даже самого встревоженного и натянутого в струну от раздумий человека смиряет сон. Но она еще не окуналась в дрему — лишь раскачивалась над ней, продолжая думать. Как его звали? Странное имя, отчего-то похожее на луч золотого светила. Зол… Золотник? Златоцвет?
Имя вертелось на языке, но ему не удавалось сорваться — да и пускай, Одельгарде отлично помнила худое осунувшееся лицо. Помнила живой теплый взгляд темных глаз, помнила ласкающий слух мягкий голос. Он весь был как нагретый очаг, как касание солнечного зайца, как отзывающийся в груди крик тоскующей чайки. Такой добрый — и бесконечно грустный. Улыбка с прогорклой болью. Одельгарде закрыла лицо руками, позволив сильным плечам содрогнуться.
Чувство гадкой змеей ужалило в душу, подлым весенним ручьем точило камень — тот самый, который по слухам в народе был у нее заместо сердца. Одельгарде о том знала, и наверняка мальчишка этот знал — твердят ведь, что у Одельгарде сердце каменное. И пускай бы так было! Пускай валялся бы под ребрами кремниевый обрубок. Пускай не сводило б при виде трупов юных рекрутов, не сжималось от звуков плача, не вздрагивало при отголосках пушек… Пускай не терзалось бы от мыслей про перемазанного сажей не то лекаря, не то рыбака. Не то колдуна.
Слишком тяжела была жизнь Одельгарде, слишком сильно пахла кровью и слишком громко звенела мечами — потому ее тянуло к любой заботе и доброте. Рыбак солнечным осколком упал в самую душу, искрой согревая и обнадеживая, что ей может повезти снова. Снова и снова — пока она не принесет в страну победу и мир. Но согревающий костер нельзя было подпускать слишком близко. Нельзя было влюбляться в летящую посреди синего безоблачного неба чайку.
Потому что у нее, у воюющей королевы нет своего очага — и не может быть любви в сердце.
Потому что вся жизнь ее — одна бесконечная битва, где нет места празднествам, а есть место лишь скрипу древних дверей сокровищницы, откуда пора забрать запылившиеся трофеи. Потому что боль от глупой влюбленности тянет куда сильнее спазма в заживающем предплечье.
Только глупый, такой же глупый и нестерпимый мальчишка-рыбак-знахарь-да-хоть-сам-черт об этом не подумал, да и думать был не обязан.
Не обязан волноваться о воине, ненароком встреченном среди скал — и уж тем более не обязан думать, как запомнились его случайные слова про живые синие глаза.
Поэтому и разбил вдребезги королевское сердце — поэтому Одельгарде не смогла забыть о нем в ту ночь, как, впрочем, и во все предыдущие.
Мы так торопимся успеть оставить след в чужих сердцах
И незаметно перепеть глухую стрелку на часах
III. Улетающий в шторм
Один из неярких трудовых дней Золеца ознаменовался удивительным событием. С утра он собрал высушенную раздобрившимся на тепло солнцем рыбу в корзину, в походный мешок сложил заготовленные снадобья. Черт сам с собой пыхтел в печной трубе, отец еще спал в койке. Перед выходом Золец постучал по шестку:
— Слушай, я с деревни сегодня съестного принесу, может, и тебе чего достанется. Научишь меня чему-нибудь? Новому?
— Хм, — прохрипели задумчиво в ответ, — коли принесешь — оно и можно, чего б не выучить. Чем бы тебя занять? Надо пораскинуть мозгами, пока ты там ходишь, м-да. Хочешь, к ядам перейдем, а? На яд противоядие научу подбирать? Только это наука мудреная, черти то нутром чуют, а тебе запоминать придется. Потянешь?
— Потяну, — тотчас кивнул Золец, — вот стану главным лекарем на деревне, так и вовсе хорошо заживем. И теперь иду снадобья продавать, довольны ими все, новых просят, сами флаконы под лекарства одалживают. Такие дела.
Перекинувшись еще парой слов, Золец покинул избу. Путь его лежал по узенькой тропке прямиком к деревне сквозь высокие травы и редкие колючие поросли кустарника. Черт притащил на хвосте всякие мелочи, что сильно изменили жизнь Золеца за минувшие годы. Как-то сложилось, что нечистый не только сам приглядывал за здоровьем отца, но и принялся обучать юношу знахарству. Учение шло нелегко — многое черти знали по своей природе, человек же должен постигать своим умом. И бывало черт в сотый раз объяснял очевидную для него штуку, на которую Золец только глазами хлопал. Ведь он, в отличие от черта, насквозь людей видеть не мог.
Для изготовления мазей, порошков и отваров он приспособился использовать огонь. Пламя сделалось его инструментом, потому как даже нож или иглы прежде всего обрабатывались на огне. Оно прогревало нездоровое тело, оно высушивало целебные травы. Подвластный заговорам дым мог снять жар, боль или озноб, сваренные на крутом кипятке напитки оберегали от заражения — так ему удалось излечить королеву Одельгарде. Когда разгорался костер и начинал клубиться пряный дурманящий дым, глаза Золеца начинали видеть то, что неподвластно человечьему взору.
И тогда, в гроте, он видел насквозь раненую руку, видел ползущую по плечам и груди боль. Потому мог действовать уверенно — и все равно боялся, что любая ошибка будет стоить Одельгарде не только руки, но и жизни. От костра его тело осыпала зола — и прозвище Золец само собой возникло среди соседей. Следом и отец привык окликать сына по странному звучному прозвищу, да и сам Золец привык к новому имени.
С появлением черта на шее Золеца висел амулет. Крохотный морской черт, вырезанная искусной нечеловеческой рукой рыбка из осколка горного хрусталя. Она пряталась под рубахой, и стоило коснуться ее, шепнув особый заговор — как черт возникал в мыслях Золеца своим скрипучим смешливым голосом. Мог подсказать в лечении, дать совет, одолжить щепотку волшебной силы. Шло время, а Золец переплетался с нечистой силой по рукам и ногам, пускал ее в самую душу — но не становился от того несчастнее.
Быть может, напоминал Золец себе, потому что и душа его никогда Бога не знала.
Переродившейся чайке сговор с чертом не страшен.
Только и черт оказался вовсе не тем бесом, которых рисовали на церковных фресках. Не знал ни Ада, ни ангелов, ни мучений грешников в пекле — зато рассказывал Золецу о красотах подводных, об усыпанном жемчугами и раковинами морском дне, о встречах с русалками, водяными да неприкаянными утопленниками. Словно и был-то черт этот всегда рыбой-удильщиком, манившей и поедавшей мелких мальков. А то, что волшебству научен и людей насквозь видит — так появился таким, сам о причине того не ведая. Спросил его некогда Золец:
— Война, — кратко ответил черт, — где война, малец, там черти и водятся, туда их тянет. Всякими путями — небесными, подземными, водными. У вас на том берегу битвы гремят, а черти на этом берегу селятся. Потому что рекрутов в здешних избах набирают, здесь по ним и слезы горькие льются.
— Так вы, получается, войну сюда принесли? — вскипел Золец.
— Куда уж там, — отмахнулся черт, — разве меня до войны здесь не было? Войну люди с собой за пазухой носят, только и люди ведь не злы. Всякий за свою правду воюет, кто за семью, кто за отечество, а кто и сам за себя — тоже правое дело. Меня к тебе непроста притянуло, малец. Сильным горем от души твоей веет, а мне от того особый уют чувствуется, будто в доме родном. Не обессудь, ты рыбу на ужин жаришь, а я… А мне твоя боль вкусна и съедобна. Так уж сложилось в мире.
И понимал Золец, что не только в войне дело — еще до войны притянул он черта своими несчастьями. Своей бедностью, могилой матери где-то вдаль по берегу, не встававшем с места отцом. Тоска давно поселилась в их маленьком парящем домике — а теперь поселился черт, на удивление сделавший жизнь Золеца веселее и легче.
А сегодня он шел обменивать снадобья и рыбу на провизию и снасти. В деревне разговоры с соседями прервал стройный хор труб. Народ повыскакивал из изб и столпился — на улице появились двое гонцов на стройных рыжих конях. Черные маленькие знамена украшали начищенные до блеска трубы — и те вновь зазвучали.
Редко здесь бывали гости из больших городов, а гонцы короны казались общим видением. Призраком. Но призраки весьма звучными и живыми голосами объявили:
— От имени Ее Королевского Величества, королевы Одельгарде!
— Нынешняя неделя объявляется праздничной в честь чреды славных побед нашего народа в жестокой войне с врагом! Королева выражает сердечную благодарность каждому поданному! Королева благодарит каждого воина, ушедшего на войну!
— И каждого крестьянина, снабжающего армию! Для солдат готовится пышное празднество во дворце Ее Величества! Всякий, кто причастен к битвам и победам, имеет законное право прибыть десятого числа в столицу и провести день на балу!
— Остальным же велено радоваться за наших бравых воинов! Ее Величество позволяет оставить дела вплоть до десятого числа. Отложить уплату долгов, отложить тяжкие труды и дать время отдыху. Таково обращение королевы Одельгарде, за сим позвольте удалиться!
И исчезли — только пыль поднялась по дороге от копыт рыжих коней.
Среди рыбаков поднялся шум, но Золец не слышал его. Он быстро вернулся домой, где отец его еще спал, и полная тишина полнила комнаты. Оставив в углу корзину и мешок с выменянной провизией, Золец забрался за печку. Упал на сено, заложил руки за голову и погрузился в серьезные мысли. Думал он о гонцах, вертел в голове их слова — и пытался унять боль, явившуюся при одном упоминании королевы. Празднество, празднество — десятое число преступно близко. Сегодня уже девятое, до конца недели осталось всего ничего. Ясное дело, что гонцов выслали заранее — только пока они прибудут в их дикий край…
От таких слов черт остался в недоумении. Настолько, что поначалу не ответил. Но учуяв настроение Золеца, не смог удержать любопытства:
— Это с чего тебя вдруг потянуло? Опять про принцессу свою думаешь? Оставь ты ее в покое, чего по ней страдать, дурья твоя голова.
— А того, — поднялся на локтях Золец, — что позволен вход каждому, кто к тем битвам причастен. И ты посуди, разве я не причастен — разве не был там, не я ли тащил ее на своих плечах, не я ли вырезал наконечник невзирая на страх и тревогу? Я не меньше воинов участвовал в той битве, потому и право имею не меньшее.
— Чего сдалось тебе это право? — не понял черт, — не пойдешь же ты орден себе требовать.
— Да к чертям орден, — скулы Золеца запылали, он выбрался из-за печки, — может, мне позволено пройти во дворец! В сам королевский дворец, слышишь ли ты?! Я бы мог быть там — и кто знает, вдруг мне свезло бы стократ пуще прежнего… Может, мне б удалось повидать ее…
— Замолчи, — не выдержал Золец, ходя кругами по кухоньке, — нет больше моих сил молчать и таить все в себе! Да ты и так меня всего видишь, бес проклятый, не прикидывайся дураком. Не будет мне жизни без нее, куда ни взгляну, куда ни пойду — всюду о ней мысли. Как отец не сумел короля позабыть, так и я ее не сумею — только… Ох, черт, ответь — можно ли… Разве может рыбак стоить хотя бы минуты ее времени?
— Смотря какой рыбак, — неожиданно серьезно ответил черт, — прямо скажу, малец, нет мне резона тебя искушать и на дурость подталкивать. Но ты спас ей жизнь, так что кто его знает — может, и она тебя помнит? Хотя не жди от меня точного ответа, я чужих мыслей на расстоянии читать не умею.
— Да и не нужно мне оно, — Золец стиснул рубаху на груди, — не стал бы я к ней в душу лезть. Слушай, черт, не поможешь ли мне? Ни за чем не обращусь больше, честное слово. Могу это последней просьбой своей сделать — не откажи, прошу тебя! Сегодня уже восьмое, а десятого будет празднество. Нельзя ли так сделать, чтобы я ко времени в столице очутился?
— Эва! — удивился черт, — ты и впрямь хочешь к ней во дворец заявиться и с наглой рожей молвить, значит, я — тот малый с гор? Смело, сказал бы даже — глупость несусветная, но! По душе стал ты мне, пусть души у меня и в помине не было. Знаешь, Золец, а и черт бы, ахах, с ним. Помогу я тебе. Будешь в столице, едва дашь знать, что пора в дорогу. Сам тебя до дверей королевского дворца донесу.
Не веря услышанному, Золец с неясным бормотанием принялся искать под сеном маленький тайничок свой. Вытащил оттуда заветный бархатный кошель — дюжину дюжин раз неприметно поцелованный, поскольку хранил память о руках Одельгарде. Вынул Золец оттуда несколько золотых монет, спрятал надежно. — Отправляться нужно загодя, — принялся он планировать, — мне себя надо в приличный вид привести, таким как теперь ей ни за что не покажусь.
— Тогда сегодня ночью, — понятливо сказал черт, — целый день в запасе чтоб имелся. Отцу только скажи своему, что уйдешь, а то старика кондрашка от тревоги за тебя хватит. Он того век не покажет, но боится за тебя боле всего на свете. Сегодня к ночи буря подымится, а она нам надобна — чтобы враз до столицы домчаться, мы буйный ветер оседлаем.
— Как это? — удивился Золец. — Увидишь, — усмехнулся в своей привычной манере черт.
С трудом до ночи вытерпел Золец. Отец ворчал на его желание уйти невесть куда и снова пропасть — но и прежде никогда сыну не отказывал. Золец уложил его спать, а после еще долго бродил по освещенной огарком кухоньке в ожидании ночной бури. Даже с чертом не заговаривал — до того больно колотилось в груди сердце. Его осколки. Те, что трепетали и кровоточили в надежде повстречать Одельгарде снова. Не бывает такого — ведь и первой их встречи не могло случиться, все то были сказка и сон, в которые он, дурак, неосторожно поверил. А теперь задумал немыслимое — отыскать сказку, в которую так отчаянно сделался влюблен.
Но Золец не нашел в себе сил остановиться. Не нашел в себе здравого смысла, чтобы махнуть рукой. Не сумеет, не выдержит — да и как не рискнуть, если у него сама нечистая сила в подмоге? Пускай его из дворца изгонят, пускай назначат сотню плетей — но он войдёт туда как участник битвы. И взглянет — лишь в самый последний раз — в живые хрустальные глаза. Встанет пред своей грозой — которую хранил в памяти и не смел позабыть. Пусть Одельгарде собственной рукой прикажет казнить его, да пусть хоть сама поднимет меч над его шеей — он все отдаст ради второй-единственной встречи. Потому что чем больше он думал, тем четче определял свои желания.
И понял, что искренне хочет поздравить ее с победой — лично, лицом к лицу, вслух и подняв голову. Хочет увидеть шрам на губах — зажил ли он? И пока стража не схватит, спросить — как рука, в порядке ли?
Хочет увидеть ее настоящей и скалой над ним возвышающейся — чтобы хотя бы на мгновение успокоилась боль в сердце. Даже если за мгновение исцеления от дурных мыслей придется заплатить жизнью. Чем угодно. Вскоре после того, как мысль эта четко кристаллизовалась в его голове осколком холодного хрусталя, Золец стоял на обрыве их холма. Внизу разбивались волны, ветер носился на мутном небе, и едва было видно желтый огрызок луны. Не было дождя, но ледяной воздух пронизывал все тело, а Золец стискивал в пальцах заветный амулет. Черта во мгле он не видел — но чуял, как цепляется тот лапами за плечи. Выжидает мгновения.
— Как скажу — разбегись со всей силы и прыгай.
— Со скалы? — ухмыльнулся с легкой нервозностью Золец.
— Дошутишься, — огрызнулся строго черт, — верь мне, иначе не взлетим. Так… Сейчас… Пошел!
Не успел Золец впрямь спрыгнуть с обрыва — как ветер действительно подхватил его. Сделался вдруг бешеным злобным конем, невидимым в сгущавшейся темноте. Поднял Золеца высоко над домом, исчезнувшем в тумане. Черт хватался за плечи и спину юноши лапками — и довольно похихикивал. Улыбнулся и Золец — получилось. Вскинул руку, подстегнул ветряного скакуна, и понеслись они вперед — туда, где в дальних далях от дикого края сияла под луной среброглавая спящая столица.
'Cause I don't care if I lose my mind
IV. Их единственный день
I won't fall in love with fallin'
I will try to avoid those eyes
'Cause I'm not sure I want to give you
Tools that can destroy my heart
Прежде Золец уже слышал, что война сильно изменила столицу.
И теперь мог наблюдать это воочию. Шумный порт, дурманящие алые цветы и душные золотые закаты — ничего из рассказов отца он не увидел. Заместо торговых кораблей у пристани раскачивалась бесшумно военная армада. Порт гудел, но гудел он голосами прибывающих воинов. Одеты те были просто — не различить в толпе ни крестьян, ни господ — но каждый с гордостью нес на одеждах символику королевства. Меж людьми слышались спокойные переговоры, насквозь пропитанные усталостью. Каждый солдат понимал — их ждет краткое мгновение радости перед новыми битвами. Говорили о внешнем убранстве дворца, о готовящемся фейерверке, иные знакомили боевых товарищей с невестами да женами — но ни разу не раздалось то самое слово.
Город был украшен черными флагами — и никогда прежде Золец не видел празднества, когда люди придавали бы тьме столько неведомой красоты. Белая змея простого орнамента, вившаяся по периметру знамен, сочетала в себе руны королевской фамилии и лозунга.
«Покуда нам благоволят ветра».
И студеные ветра расхаживали по широким мощеным каменным улицам, студеные ветра разносили по столице голоса медных труб. Расцветали кровавые цветы в окнах домов и палисадниках. Ледяная вода, слабо огретая летним теплом, звенела в точеных фонтанах. То тут, то там на глаза Золецу попадалась вышивка — белые и синие нити очерчивали лик Одельгарде. Такую вышивку носили на внутренней стороне плаща. Как образок, как обещающий удачу амулет. Золотые монеты быстро утекли меж пальцев — их едва хватило Золецу. Но он постарался выбрать самый приличный за свою цену белый камзол. Купил коня — тоже белого, как морская соленая пена — и достаточно крепкого. Неспешно проезжая по незнакомым улицам ко дворцу, Золец представлял, как по возвращению домой подарит коня отцу. Быть может, даже удастся провезти старика верхом — пускай тот особо лошадей и не жаловал. Возвращение на родной берег теперь казалось чем-то из далекого будущего. Сегодня Золец в столице — а после ничего еще нет. И не будет.
Он сходил в городскую баню, с удивлением узнав, что вымытые с мылом волосы его могут виться кудрями. Остаток часов до бала он скоротал по корчмам, не столько набивая желудок, сколько слушая местных. Познакомился с воинами, послушал от горожан последние новости. Разговоры помогли ему отвлечь мысли, придержать неистовое биение сердца. Удалось ему прибиться к отряду солдат, которые и провели его между собой во дворец — двери действительно были открыты для всех. Только охрана на широком каменном крыльце проверяла, не пронес ли кто с собой оружие или флакон с ядом. Но после строгого досмотра с кивком пропускала в залы. Лишь ступив на сверкающий чистый паркет, Золец услышал шепот черта. Тот укрылся прямо в нагрудном амулете, в рыбке-удильщике, и до того помалкивал.
— Смотри, малец, не напейся только — а то и дело псу под хвост пустишь, и сам пропасть можешь.
— Да и не собирался я пить, — под нос чуть различимо шепнул Золец, пораженно оглядывая зал.
— Кто вашего брата знает, накинешься еще с голодухи-то, — усмехнулся черт.
— Сгинь, — фыркнул Золец, сделав вид, что чихнул. И снова оставшись лишь со своими мыслями в голове, он принялся бродить по освящённому сотней сотен канделябров залу. Королевы нигде не было видно, отчего мелкая дрожь охватывала все тело. А вдруг она не собиралась присутствовать лично?
Принестись на встречу с Одельгарде Золец уже посчитал своим правом, но просто пробыть на балу ему вдруг почудилось ужасной ложью. Как будто вот так, просто пьющим и танцующим среди воинов, он и впрямь становился самозванцем. Чтобы успокоить себя, он сел за накрытый шикарным обедом стол. Присел он рядом с солдатами, которые пришли вместе с ним — и разговор продолжился сам собой. Золец мог кивнуть на их воспоминания о северном диком крае, двое из его новых знакомых воевали именно там. Впервые в жизни он пробовал столь вкусную еду, от которой голова шла кругом. Впервые находился в столь озаренной огнями комнате — а вскоре услышал настолько чистую нежную музыку, что замерло сердце.
Дворцовый оркестр принялся играть, запели скрипки, мягко загудели виолончели и вторили им яркие флейты. Тревога и томительное ожидание не давали Золецу усидеть на месте. Он принимался шутить с собеседниками — а после вдруг напрочь прослушивал ответы. Он пытался подвинуть стул опустившейся рядом девушке — и задевал бокал локтем. Все больше стесняясь своей неловкости, стыдясь несвойственной ему обычно неуклюжести, он вышел прочь из-за стола. Думать о том, что его крестьянское происхождение легко понять по тому, с каким непониманием брался он за приборы…
На это и вовсе не осталось вскоре сил. Золец прошелся позади столов, рассматривая танцующие пары. Не за этим он здесь — не за всем тем, чем занимался. Но королева не появлялась, а если бы и появилась — Золец, должно быть, не придумал бы ничего лучше нежели…просто пойти ей навстречу, чем бы ему это ни грозило? Сегодня он наслушался среди прочих сплетен о том, что у Одельгарде в груди должен биться кусок камня, коли в столь юном возрасте она спокойно выносит вид кровавых битв. Припоминали некоторые и о жестоких карах в адрес провинившихся воинов. В их первую встречу Золец видел раненого рыцаря, отплатившего ему за помощь — и уж точно не жестокого тирана, только…
Тревога грызла юношу изнутри. Черт молчал, должно быть, пожирая каждую болезненную мысль.
Оркестр ударил по струнам — началась новая песня, веселее и скорее предыдущих. Не выдержав раздирающих на части переживаний, Золец проскользнул к середине зала — туда, где кружились прекрасные пары — и пустился сам с собой в танец. Пошел вслед за незнакомой мелодией. Побрел наугад, прекратив замечать посторонние взгляды. Пускай он кажется неприкаянным дурачком, пускай ему больно от невысказанных страхов и ожиданий — если он сейчас же не потеряется в музыке, то окончательно сойдёт с ума. И Золец кружился между пар, заложив руки за спину и никого не приглашая.
Он танцевал один на один со своей несчастной мечтой. С образом, владелец которого никак не появлялся. Он танцевал со своими дурными наивными снами — с образом Одельгарде, что терзал его каждую проклятую ночь. Каждую благословенную ночь. А когда музыка сменилась вновь, когда зазвучала мелодия бойкой народной пляски, Золеца не остановило бы само пришествие Антихриста. Он завертелся костровой искрой посреди сухих трав, сиял осколком упавшей звезды, совершенно забылся среди знакомых аккордов.
Он не заметил, что народ отступил от него и пристально следил за каждым движением. Не грация и не мастерство привлекали к Золецу внимание — потому как танцевал он ничуть не изящнее остальных. Но чуяли и старые воины, и молодые рекруты, и дамы их сердец странную печаль странного юноши. Не могли оторвать глаз от безудержной радостной пляски, в которой сквозила больная тоска — такая, которая у каждого таилась сегодня в сердце несмотря на пышное празднество.
И всякий, глядя на него безотрывно, думал. И всякий, глядя на Золеца, чувствовал. И танцующий посреди зала юноша стал воплощением мимолетной радости жизни, тем обрывком счастья, за которым сегодня все прибыли во дворец.
Как будто лишь так — задорно, отчаянно, нервенно — пляшет мир в краткое мгновение, пока уснула война.
— Прекратите истязать себя, Ваше Величество, — шепот военного министра звучал строго.
Ни при ком другом он не позволил бы себе такой дерзости — но когда никого не оказывалось рядом, порой осмеливался. Одельгарде невесело усмехнулась, растерянно кивнув. Он пытался уговорить ее выйти в зал. На час, не более — но развеяться, отужинать и выпить, дать покой больной голове. Нездоровье вырисовывалось бледностью на скулах королевы. Они совещались на одной из штаб-квартир — а после стрелой неслись во дворец, чтобы она смогла обратиться к прибывшим генералам. Но Одельгарде тяжелой тенью осела на скамье, не находя сил подняться.
— Я говорил с главным лекарем, — вновь прошептал министр, — он совершенно недоволен вашим состоянием. Если не позволили нам уберечь от войны — позвольте сберечь вам жизнь, Ваше Величество. Выспитесь в покоях или отдохните на празднестве.
— Лишь бы не слушать ваш последний совет? — прыснула ядом Одельгарде, — я обязана присутствовать. Дайте мне еще минуту, я отдышусь, а после буду вся во внимании.
— Давайте хотя бы выйдем в зал, — неуклонно гнул свою линию военный министр, — совет можно перенести на утро. Нас сейчас время не преследует, я твержу вам об этом весь день. Не хотите идти со мной — позовите кого другого, но не впрягайтесь в ярмо. Если не желаете к ночи лежать в обмороке.
— Я не настолько слаба! — зашипела рассерженно Одельгарде.
— Нет, настолько, — глухо оспорил он, — я хоронил вашего отца и не хочу хоронить вас. Вы держите в своих руках страну, вам повинуются полки — но я помню, что вам семнадцать, Ваше Величество. Меня не обманывают шрамы на лице.
Он прямо смотрел на нее — знал, что все сказанное и услышанное не покинет стен комнаты. Он смотрел — и видел на скамье все то же царственное дитя, что волей судьбы оказалось на его попечении два года назад. Пускай вытянулась ввысь, чуть раздалась в плечах и заметно осмелела, но ему не забыть тихие всхлипы в королевских покоях после отпевания старого короля. Ему не забыть, как впервые нахмурились белесые брови под набат церковных колоколов.
Военный министр был бездетным старым холостяком с закрытой от всех душой — но своенравная королева ненароком в душе этой прорезала брешь. Когда сбежала из полевого лагеря в самую гущу битвы. Когда в порыве тоски по отцу едва не расколотила на части золотой венец. Когда ей впервые зашивал рану лекарь, а она испепеляющим взглядом смотрела куда-то перед собой, терпя боль.
Строптивый гордый ребенок. Ведущая к победе и чудом все еще живая — как ей удалось выжить после битвы на северных скалах, и кто же зашил страшное ранение все еще оставалось ее тайной. Военный министр вздохнул. Одельгарде хранила внутри слишком много секретов, и он догадывался, насколько кровавыми и чудовищными иные из них могли быть. Когда ее едва не захватили в плен, приняв за мальчишку-рекрута…
Когда ее отыскали на останках спаленного сарая для пленных… Он старался не думать об этом.
— Я услышала вас, — наконец, тряхнула она головой, — быть может, мне правда необходимо отвлечься. Мысли совершенно путаются, не могу сейчас даже продумать, о чем хочу держать речь на совете. То есть, знаю, о чем, но не могу решить, какими словами… Перенесите на утро, но, если, не приведи Боже, узнаю, что собирались без меня…
— Послушайте, — неожиданно серьезно заговорил военный министр, — я догадываюсь, что у вас есть свои личные причины быть осторожной. Это похвально, особенно для воюющего монарха. Но разве хоть раз — хоть единожды — мы лгали вам, Ваше Величество? Хоть раз был собран совет без вашего участия? Вы переняли корону — и твердо объявили, что готовы править страной. И даже тогда, когда вы с трудом различали тактику от стратегии и полк от роты — разве мы лгали вам? Отстраняли от дела против вашего согласия?
— Нет, — уверенно ответила Одельгарде, подымаясь с места, — простите мне мою тревожность, сама не пойму, отчего так недоверчива сегодня. Поверьте мне, Хи́льдерик, я ценю вашу честность, все ваше отношение ко мне. Уж не знаю, везло ли хоть одному из юных королей, чтобы о нем так заботились его поданные.
— Разумный человек не бывает злым. Быть может, на момент вашего вступления на престол мы все были уже слишком зрелы для перипетий и интриг. Сегодня министры ссорятся за власть и раскачивают лодку — а назавтра вся страна враз завоевана неприятелем. Мы слишком хорошо это понимали, Ваше Величество.
— В любом случае, вы оказались не теми людьми, кому час своей власти дороже судьбы страны, — Одельгарде распахнула дверь комнаты, — ступайте отдыхать, я возьму с собой Сóважа. Мы давно не разговаривали с ним вне военных советов.
Военный министр — высокий статный седой мужчина по имени Хильдерик, в детстве мечтавший стать путешественником — проводил королеву взглядом. Много сил и крови отняли у него споры с другими министрами за свободу Одельгарде. Отчаянно он твердил, что надобно дать ей шанс — и теперь все с пониманием вспоминали те дни. Казавшаяся поначалу нелепой возня взрослых ученых мужей с характерной девчонкой принесла свои плоды.
Воспитать из Одельгарде воина — дать ей самой в воина вырасти — оказалось благодарным делом.
Они обрели горного орлана на престоле вместо канарейки в золоченой клетке.
Над главным залом располагался балкон, от которого в один из концов зала вела широкая лестница, устланная бархатным ковром. К этому балкону и шли по коридору Одельгарде вместе с Соважем — ее правой рукой в боях. Музыка переливалась голосами множества инструментов, но среди них не слышалось голосов людских. Это вызвало любопытство, отчего Одельгарде прекратила говорить и пошла немногим быстрее. — Как я уже отвечал вам, нам следует… — слова Соважа исчезли для ее слуха.
Народ расступился, все головы были повернуты в сторону кружившегося посреди зала юноши. Железные пуговицы на белом камзоле чуть поблескивали при свете канделябров. Одельгарде оперлась руками на перила балкона, рассматривая и людей, и накрытые яствами столы, и играющий с явным азартом оркестр.
Вдруг юноша вскинул курчавую голову — и сердце Одельгарде больно стиснулось под ребрами. Тотчас по всему телу прошлась горячая дрожь. Юноша не раскрыл плотно зажмуренных глаз, но и без того черты его молнией сверкнули перед взором королевы. Одельгарде в то же мгновение стрелой спустилась по лестнице в зал — и народ молча расступался на ее пути. Оркестр не прекращал играть, десятки взглядов следили за появившейся из ниоткуда королевой.
От быстрого шага крыльями взмыл вверх черный плащ, а в следующее мгновение она уже скалой высилась над танцующим юношей. Схватила за руки — и вот уже в центре зала кружится невиданная никем доселе пара. Люди отходили на шаг, но не смели отвести взоров — Одельгарде впервые танцевала с кем-то, продолжая ускоряться и уносить странного юношу в водоворот чарующей пляски.
Музыканты играли все громче и яростнее — и музыка следовала за резкими движениями королевы, чутко улавливая ее настроение. Одельгарде вдыхала через раз, крепко хватаясь за теплые — болезненно памятные — загорелые ладони. Чувствовала иссохшие мозоли на концах длинных пальцев, прожигала насквозь худое пораженное лицо — и всматривалась в темные огненные глаза.
Это был он, он и сотню сотен раз он, с трудом осознавший, что она втянула его в общий танец.
И все же он покорно следовал за ее движениями, уверенно перехватывал ее ладони и танцевал с ней. Что же творилось в душе Золеца… Его выдернули из пьяного сна, нещадно вырвали из дурманящего видения — и его напугала живая сила рук Одельгарде.
Но это была она, сотню сотен раз она — и ему оставалось только принять внезапное приглашение.
На танец, в котором безоговорочно вела королева. Золец смотрел в ее глаза, точно такие же, как при первой встрече — все еще пронзенные той неведомой грустью и студеным ветром. И видел в них узнавание.
Она признала его — и когда он понял это, ему сделалось дурно. Ноги подкосились бы, не веди их обоих за собой задорная яркая музыка. Люди не смели шепнуть ни слова. Королева танцевала с невесть откуда явившемся чудаком. Вдруг она сделала несколько широких шагов, все еще упиваясь мелодией, но явственно утаскивая юношу за собой. Путь их, прорезавший толпу, уводил обоих прочь из зала к коридору, что вел в личное крыло Её Величества.
И когда она рукой распахнула тяжелые изукрашенные резьбой двери, оркестр смолк. Одельгарде подняла голову. Она часто-часто вдыхала, золотые волосы растрепались, а пальцы крепко держали юношу за запястье. Толпа чуть слышно перешептывалась, но не осмеливалась заговорить в голос. И вдруг оставшийся на балконе Соваж озвучил общий немой вопрос:
— Кто этот человек рядом с вами, Ваше Величество? Золец выпрямился, поджал губы.
— Я ждала его, — неожиданно честно для самой себя выдохнула Одельгарде, — хоть и не надеялась на столь скорый приезд. Сын графа дальних северных гор.
— Я спас королеву! — вдруг выпалил Золец, — посему имею право присутствовать на балу.
Оглушительно хлопнули двери, скрыв от изумленной толпы королеву с избранником. Вход в королевское крыло без позволения должен был караться столь сурово, что никто не посмел бы нарушить запрет. Долго еще люди взирали на молчавшие двери, словно те могли ответить на бесчисленные их вопросы. Соваж пожал плечами, отойдя от края балкона. Навстречу ему из тени коридора вышел Хильдерик.
— Мне не приходилось прежде видеть у нее интереса…к кому-либо вообще, — негромко сказал Соваж, заложив руки за спину.
— Пускай, — ответил Хильдерик, — чем бы ни тешилась, лишь бы не сидела такой бледной, сегодня на нее смотреть было боязно. Если смогла отыскать кого-то среди равных ей по годам — тем лучше. В походах, во дворце, на советах — все средь седых генералов. Ни к чему это молодой королеве.
— Раз так, — потер ладони Соваж, — предлагаю и нам спуститься вниз, выпить и закусить. Что на это скажете, господин военный министр?
— Можно, — неожиданно Хильдерик ощутил успокоение на душе, — можно.
Вперед по бесконечным коридорам.
Прочь от шумной толпы, от звенящей музыки и сияющих дамских платьев — Одельгарде чувствовала себя сказочным троллем, утаскивающим свое сокровище в подземное царство. И пусть! Она уводила не противившегося вовсе Золеца к своим покоям. И когда они оказались в крыле дворца, полностью принадлежавшем ей, Одельгарде захлопнула за ними очередные двери. И громыхнул надежный стальной засов. Она отдышалась, стерла проступивший на лбу пот. Обернулась — Золец стоял перед ней, неловко вдруг улыбнувшись.
Тихая улыбка полоснула ножом по сердцу. Он не мог быть настоящим, не мог находиться среди ее комнат — видение, дурное колдовское видение, сон, морок! Одельгарде тряхнула головой, подошла к нему и нерешительно опустила ладонь на плечо в белом камзоле. Теплое. Острое. Жилистое.
— Что ты здесь делаешь? — неверие вырвалось из нее.
— Я, — Золец огляделся по сторонам, взволнованно сглотнул, — Ваше Величество, выслушайте меня…
Он то смотрел на нее, то отводил взгляд, пытаясь подобрать нужные слова. Не найдя, вдруг упал на колени, схватившись руками за разгоряченную грудь:
— Простите меня, Ваше Величество! Велите судить или казнить — только выслушайте сначала! Я не сумел позабыть вас, будь проклято мое глупое сердце, но вы снились мне каждую ночь. Думать — Господи, знали бы вы, как мучительны все эти мысли — думать о вас было уже нестерпимо. И когда я услыхал, что готовится празднество… Я только лишь хотел… С победой, Ваше Величество, — наконец выдохнул он, — поздравляю вас от всей души с каждой одержанной победой — и буду молить Бога о каждой грядущей.
Одельгарде не выдержала — она резко схватила его за руки и подняла с пола. Тяжело стучало внутри — и стук этот отдавался пульсацией крови в ушах.
— Не сметь падать передо мной на колени, — буквально прорычала она, сжимая загорелые худые запястья.
— Мои гонцы еще не возвратились из твоих краев, как ты мог оказаться здесь ровно в день празднества, несносный мальчишка?!
Нестерпимые мысли…как мучительны они могут быть
— Излеченная рана, появление ровно здесь и сейчас… Черт бы со всем этим, — нетвердым голосом проговорила она, — но какими заговорами ты проклял меня, колдун? Зачем тебе потребовалось разбитое королевское сердце, Золец?
Имя его само собой возникло в памяти — и все это казалось таким же наваждением. Золец тем временем сумел оправиться от волнения, страх отступил, он мягко перехватил руки королевы. Еще прохладные, обожженные его теплотой, но не успевшие согреться. Он улыбнулся шире прежнего, наблюдая, как исчезает морщина на лбу Одельгарде, как успокаивается ее сбитое дыхание. Огладил пальцами ее ладони.
Пока она продолжала непонимающе вопрошать взглядом, пока еще тряслась в пылу странной радости от их второй невозможной встречи… …Он уже складывал в голове картину. Один обломок мозаики за другим — но те неспешно выстраивались в чудесный узор. Не зря он рискнул всем, что пугало его издали, не зря решился переступить порог дворца накануне вечера. Она снилась ему — и в те же самые дни, выходит, терзалась тем же смутным яростным чувством.
Такого не могло быть — и Золец лишь кивнул собственным мыслям. Конечно, не могло. Не могло быть встречи рыбака и королевы средь скал, не могло быть их встречи посреди роскошного бала. Не могло быть и такого, чтобы они случайно обронили друг другу в души искры разгорающегося костра. И все же было.
— Клянусь, что не имел никакого умысла разбить вам сердце, — прошептал Золец, — как и вы, должно быть, однако тоже весьма неосторожно обошлись с моим. Вы назвали меня колдуном, что, впрочем, недалеко от истины. Будь я совсем простым человеком, не сумел бы тогда исцелить вас. И точно не сумел бы добраться до столицы на крыльях ветра ровно к сегодняшнему вечеру. Я мчался сюда лишь ради Вашего Величества. И вот он я — в вашем полном распоряжении.
— Насколько? — вырвался недоверчивый хрип из пересохшего горла.
— На эту ночь. Если позволите, разумеется. Рыбак не может стоить и минуты времени королевы, но вы уже потратили на меня больше, решив пригласить на танец.
— И потрачу еще столько, сколько потребуется, — к Одельгарде вернулась привычная самоуверенная насмешливость, — пойдем со мной, Золец, коль ты и вправду не видение и не затянувшийся сон.
Солнце опускалось за горизонт, отчего коридоры заливал алый бархат заката. Скользили золотые лучи по стенам и полу, тени опускались черными шелками из углов. Они бродили по молчащему дворцу, Одельгарде шла наугад, заводя гостя то в одни, то в другие покои. Она вслушивалась в стук его башмаков, убеждаясь, что точно не спит. Золец с любопытством осматривал фамильные гобелены, опустевшие полки и на удивление тусклые занавеси.
— Ваши комнаты обставлены весьма скромно.
— Не такое представляется при словах «королевские покои», а? — усмехнулась Одельгарде, — многое пришлось отдать для снаряжения армии. В этих стенах еще достаточно золота и серебра для снабжения полков, но… Надеюсь, что нам пока хватит имеющегося. Знаешь, весь нынешний бал… Хм, сказал ли бы кто из моих предков, что я обкрадываю сокровищницу?
— Вы меня поражаете, — признался Золец, — и вместе с тем восхищаете. Еще при той встрече меня удивило, как вы не похожи на обычную королеву. Понимаете, на то, что обычно таким словом описывают. Вы сражаетесь наравне с остальными воинами, в бою были облачены в обыкновенные одежды — но и здесь я вижу все то же самое. Там, на пиру — роскошь и ломящиеся от яств столы, а здесь…
— Война выкормила меня, — вдруг призналась Одельгарде, замерев напротив одной из дверей.
Толкнула — дверь со скрипом отворилась, подняв клубы пыли. Их глазам предстала детская комната, щедро обставленная диковинными игрушками и устланная дорогими тканями. Стояли точеные столики, замерла в углу расписная лошадка, были здесь и музыкальные шкатулки, и куклы из тончайшего фарфора, и подобные настоящим солдатики. Пряталась за балдахином кроватка. Но не сияли броши, не мерцали принцессы на шкатулках, не отражало ничего зеркало в жемчужной оправе — все погребено под слоем пыли.
— Она ни разу не запиралась. Но и не открывалась, — вздохнула Одельгарде, — если б не твои вопросы, я бы снова прошла мимо. Когда умер отец, некогда было перебирать вещи, а после мне стало вовсе не до нее. Незадолго до его ухода я показывала ему спектакль с куклами, что-то про моряка и русалку, кажется… А потом не бралась за игрушки.
Она закрыла детскую, отвернулась от нее.
— Когда в полевом лагере становилось скучно… Такое случалось редко, но порой бывало. Тогда я фехтовала сама с собой, училась не ронять в схватках меч. Или на испорченных картах дорисовывала коней и воинов.
— Вас бросили грудью на копья и лезвия, — сказал Золец, — получается, как только ваш отец скончался, сразу началась война. Сейчас прошло время, стало привычным есть одну рыбу, мы меняемся вещами между собой в деревне и исправно отправляем рекрутов. Однажды и до меня дойдет очередь.
В груди кольнуло, а в горле стало тошно. Золецу вдруг сделалось стыдно от осознания, что пока его по закону не брали в армию, она вовсю была на передовой. Он будто всегда понимал это — но ни разу никому не озвучивал.
— И все же ваша судьба мне кажется куда страшнее. Нести ответ за всех людей, ничего не понимая и не будучи готовым… А вы все равно в бою, вы все равно на престоле и одерживаете победу за победой, трудно представить, какова у вас должна быть сила духа.
— Забавно, — Одельгарде вновь повела его за собой, — меня сильнее страшит участь крестьянина, который живет в неведении. Смотрит за горизонт и думает — поднимут ли налоги, заберут ли новых солдат? Вдруг армия отступит и завтра здесь все будет полыхать? Мне не верится в то, что народ продолжает полагаться на меня, надеяться, ждать… Но мне нужно справиться. Иначе быть не может, понимаешь, Золец?
Они дошли до другого выхода из дворца. Путь вывел их в сад. Солнце почти спряталось, и лишь остатки позолоты дрожали в каплях от недавнего дождя на цветущих деревьях.
— Столько красивых кустов и клумб, — Золец поспешил по мощеной тропинке вперед, — представляю, сколько редких и пригодных для целительства трав можно вырастить в вашем саду. В наших местах приходится изворачиваться, придумывать, чем заменить ингредиенты. Должно быть, над таким садом трудится целый отряд садовников. Он опустился на корточки перед грядой синих маленьких соцветий.
— Ну, не отряд, — хохотнула Одельгарде, — но несколько искусников есть, верно. Отец мой сам любил следить за цветами, вон те розы были им высажены, он их поливал и землю обрабатывал. Я в детстве тоже здесь с лейкой бегала, у меня была своя, особая, маленькая под размер руки. А потом…сам понимаешь, не до садоводства мне. Быть может, когда война закончится… Тоже свой цветник разобью. Или, знаешь, привезти сюда хвойных деревьев с самого дальнего севера?..
— Думаете, что скоро все закончится? — Золец поднялся на ноги, — вы тогда будете наконец свободны.
— Не знаю, — она сложила руки на груди, — пока прогнозы скорее радуют, но как недавно верно сказал Хильдерик…
— Он…военный министр. Он, да и еще некоторые, недавно сказали правильную фразу — нашей стране никак нельзя проигрывать. Иначе потеряем время, ресурсы, солдат — и все. Конец. Хотелось сегодня отвлечься от таких мыслей, но не могу, они слишком сильно въелись мне в мозг.
— А говорят еще, — хмыкнул недовольно Золец, — будто у вас не только глаза хрустальные, но и сердце каменное. Как думал — брешут, так и уверяюсь все больше. Не может человек с каменным сердцем так за свою страну болеть, так много о ней думать и быть ей настолько преданным. Сказывают, на битвы вы преспокойно смотрите… Привыкли, должно быть?
— Невозможно привыкнуть, — мотнула головой Одельгарде, — можно лишь смириться, что без этого войны не бывает. Но и смирение не поддается сразу, лишь лицо учишься держать ровным, чтобы остальные тоже смогли себя взять в руки. Я никак не смирюсь, нет справедливости в войне и во всем, что с ней идет следом. Как покончим с этим кошмаром — из кожи вылезу вон, но не допущу нового. Помяни мое слово.
— У меня каждое ваше слово в памяти как резцом по камню высечено. Я наш разговор буду и через годы припоминать. Мне отец мой на днях сказывал, что по молодости вашего встречал, верите ли? Мой старик тогда путешествовал на торговых кораблях, так Его покойное Величество их в споре рассудил. К чему я сказал-то — отец до седин ту встречу помнит. А я нашу позабыть и через век не посмею.
— Ох ты ж, — оживилась вдруг Одельгарде, — уж твой отец-то не был рослым, загорелым да с русой гривой?
— Был, — смутился Золец, — а что вам с того?
— Ахахах, — Одельгарде рассмеялась неожиданно громко, пробудив задремавших в густых кронах птиц.
Она запрокинула голову, закрыла глаза рукой — и веселье фонтаном брызнуло в ее голосе. Широкая улыбка озарила утомленное лицо, стирая с него накопившуюся усталость. Золец, не зная еще, о чем она ему скажет, заразился смехом. Отойдя от несдержанного чудного веселья, Одельгарде заговорила:
— Вот же дела! Мой старик мне тоже сказывал, что по молодости рыбака одного встречал. Разнял он их, мол, драку. И отец, значит, говорил — завидовал тогда этому рыбаку и белой и черной завистью, что тот по морю ходит, разные города видит и живет вольной жизнью. А он, как наследник, лучшие годы юности за фехтованием и охотой проводит. Вся опасность — вот так на драку наткнуться. Он после еще долго книги о странствиях читал и мечтал в кругосветное плавание пойти. С трудом мечту свою отпустил — пришлось. Наследник ведь.
— Чудеса, — согласился Золец, — словно судьба нашу встречу определила, Ваше Величество.
— Ну его, — отмахнулась Одельгарде, — не желаю в судьбу верить. Иначе выходит, что и смерть моего старика предрешена была. Он ведь от пустой болезни скончался, не выдержало слабое тело… Не честно это, Золец. И война предрешена. Тоже не верю — пускай уж лучше соседи наши ошиблись, не на тех напасть решили, а мы им хороший отпор дали. А встреча наша — так мы своими шагами пришли к ней. Я — вниз с горы, ты — вверх по ней же.
Золец прыснул в рукав. От королевы веяло добрым задором. Одельгарде же казалась себе пьяной — давно не испытывала она такой легкости, давно не шли сами собой слова в разговоре, а так прямо высказать все кому-либо ей удалось впервые в жизни. С Золецом сами находились нужные фразы, сама собой нараспашку отпиралась душа. Словно она знала его много лет — и теперь, встретив старого надежного товарища, рассказывала, что же успело за время разлуки случиться.
А он в ответ рассказал ей про больного отца, про умершую мать да про их рыбацкую деревушку. Каялся в том, как ночами думал о ней и как боялся навредить в лечении. Речь текла шумными ручьями, широко и спокойно дышалось им обоим теперь. Будто все там, в прошлом, вело их к одному мгновению — вот этому, когда они в лучах уютного заката стоят посреди мокрого от ливня сада. Когда нет замков, до того запиравших их уста.
— Так как же ты меня исцелил, Золец? — хрусталь синих глаз переливался весельем, — как домчался до столицы за одну только ночь? Отвечай, а не то рассержусь.
— Рассердитесь? — смелея и дерзея от своей же смелости, уточнил Золец.
— Да, — Одельгарде хлопнула в ладоши, — и сбегу прочь от тебя, никогда не отыщешь больше. Или, наоборот, прикажу посадить тебя в моих покоях под сотню засовов — чтобы ты никуда от меня не исчез. Кто меня знает, что в голову взбредет нынче?
— Ваше величество, — Золец вернул себе обыкновенную серьезность, — если хотите говорить о том исцелении…и остальном, то позвольте нам уйти в ваши комнаты. Не подумайте дурного, просто я не хочу, чтобы нас могли слышать. Вас не затруднит моя просьба? Так будет гораздо спокойнее.
— Мой отец запретил жечь колдунов, — уловив намек, ответила Одельгарде, — я же вовсе не встречала человека, кроме врагов, которого было бы за что лишить жизни. Но если тебе это столь важно… Пойдем.
Она подхватила его под локоть и повела из сада. Влажная трава хранила отпечатки их ног, чистый свежий воздух запомнил отголоски юного смеха. Они впервые за долгое время — столь длинные для юнцов два года — могли не играть во взрослых. Не играть в тех выносливых сильных взрослых, коими им пришлось против своей воли сделаться.
Отдохнувший на пиру Хильдерик распрощался ненадолго с Соважем и вышел подышать в сад. Разговоров королевы с юношей он не слышал — ее личная часть сада находилась через небольшую реку от основного двора. Да и подслушивать военный министр не собирался.
Ему вспомнилось, как церемониймейстер пришел к Хильдерику незадолго до отпевания старого короля. Встревоженный и почти напуганный, он поведал об одном примечательном случае. В тот день был его черед сопровождать Одельгарде на прогулке по саду, он читал ей вслух разные книги, чтобы отвлечь от недобрых мыслей. Но оторвавшись от чтения, он увидел, что девочка сделала из земли маленькую могилу. Отбросив книгу, церемониймейстер немедленно подошел к ней:
— Что вы делаете, Ваше Величество?
— Хороню отца, — ответила та тихо, не подымая головы.
— Прошу прощения, но ради душевного спокойствия Вашему Величеству не стоит играть в подобное…
Она встала, украсила надгробие цветами — а после вдруг начала читать речь, словно по бумажке. Вслушавшись, церемониймейстер понял, что она произносит погребальную речь. Закончив, Одельгарде пронзила его холодным взглядом:
— Это не будет звучать…глупо? Мне нужно достойно помянуть отца в церкви.
И церемониймейстер признался военному министру, что поправил ее речь столь серьезно и вдумчиво, как если бы его о том попросил сам король.
— Это теперь наша обязанность, — ответил Хильдерик — потому что вас попросила сама королева. У вас есть семья, почтенный, ответьте, здорово ли такое поведение для ребенка? Я не уверен…
— И я не уверен, — вздохнул церемониймейстер, — никто из моих пострелят не стал бы таким заниматься, они разве что подохшего от старости голубка могут закопать под вишней. Но они и не оставались, не приведи Боже, сиротами на пороге войны.
Хильдерик не любил подолгу смотреть на сад. Вдруг его чуткий слух различил сквозь шум листвы и стук сапог приглушенный взрыв смеха. Оттого он прикрыл глаза, поджал губы и сильно стиснул морщинистые руки в кулаки. Она наконец-то смеялась. Чисто и заразительно. Как в те дни, когда птицей взлетала на руки к приехавшему с переговоров отцу. Не едкая усмешка усталого воина, не саркастичный смешок после зашивания раны, не брызги язвительного яда, не… …
Как долго не срывалось с изувеченных шрамом губ простого юношеского смеха.
— Догадливый, — Одельгарде вдруг испытала неловкость от того, насколько ее комната выглядела нежилой.
Что, впрочем, отражало простую истину — она лишь спала здесь теперь и пряталась от людей. Не спальня — темница для узника собственных дум. Золец прошелся подле не расстилаемой кровати и осторожно притронулся к окну:
— Можно я открою? Здесь так душно, а снаружи свежесть и травами пахнет.
— Открывай, — позволила Одельгарде, — и ответь на мой вопрос. Я дала тебе предостаточно времени, чтобы все припомнить или, на худой конец, выдумать байку.
— Я не намерен вам лгать, — нахмурился Золец.
Он вытащил амулет. Одельгарде вгляделась в резного удильщика, притронулась на пробу пальцами. Обыкновенный, пусть и красиво отделанный, камушек, только от него чуялась странная сила. Та самая, которая горела отблесками костра в глазах Золеца, когда он лечил ее под сводами грота. Та неведомая сила, которой веяло от него в безудержном рьяном танце. Одельгарде прикусила губу, пристально посмотрела на Золеца.
— Ты нечисть, — вынесла она вердикт.
— И да, и нет, — вздохнул он, а после позвал, — черт, покажешься Ее Величеству?
— Глазам ее предстать никак не могу, — раздался скрипучий голос, и Одельгарде с трудом подавила дрожь.
Она точно заметила бы, если Золец попытался ее надурить — но говорил сейчас вовсе не он, да и присутствие темной силы сделалось куда ощутимее. Она больше не касалась амулета, но тот словно излучал опасливое тепло. Золец перекинул амулет из одной руки в другую:
— Повстречал я однажды черта, а он, скотина эдакая, никак теперь от меня уходить не хочет. Поселился, видите ли, в печной трубе, да и взялся меня знахарству обучать. Так что не черной магией я вас исцелил, но и не сами собой знания в моей голове берутся. Вы его не бойтесь, он никому ничего не разболтает, да и кто с чертом будет беседы вести? Он-то меня сюда и доставил, научил, как студеный ветер приручить и в скакуна обратить. Слушай, черт, — вдруг обратился к амулету Золец, — солнце уже за горизонт уходит. Поспеши к отцу, нельзя его дольше дня одного оставлять. Пригляди за ним, а завтра…
— Завтра, — скрипнули из амулета, — заговор скажешь, я тебе помогу снова ветер оседлать. У меня не хватит сил туда-сюда за тобой летать, сам вернешься. Малец, мне коня с собой прихватить? Ты, чай, не своим же ходом домой отправишься.
— Верно, — согласился Золец, — забирай коня, только так, чтобы никто не увидел.
— Обижаешь, где ж это видано, чтобы кони прилюдно по небу летали? Нечего народ смущать, он у вас и без того суеверный.
Одельгарде едва не раскрыв рот внимала и слушала. А Золец приложил амулет к уху и хмыкнул:
— Исчез. Вот такое у меня колдовство, само в дом явилось, само в жизнь мою проникло — и вышло, что я с самой нечистью побратался. Но мы с отцом, знаете, из странных людей. Морем на сушу посланы, в море душой и вернемся, потому не достанется душа такого человека ни ангелам, ни бесам. Так о чем сожалеть, чего мне бояться? Только вот заговоров на чувства ваши я не читал, и никогда бы против воли к себе человека привязать не захотел бы. Потому…
— Да знаю я, что это моя дурость, — отвернулась Одельгарде, — я ж тогда не всерьез тебя обвинила… Шутить плохо выучена, меня мечники да стрельцы к остротам приучали. Интересное выходит дело, я с первой встречи чувствовала, будто есть в тебе что-то нездешнее, незнакомое… Морской черт, значит, на подмоге? Неверно я тебя гостям представила, Золец. Не сын графа невесть какого — а колдун северных морей.
— Бросьте, — хихикнул Золец, — какой колдун? Я учусь только. А появился бы на несколько декад раньше — меня б и вовсе сожгли. Не стоит людям о моем знахарстве знать лишнего, не хочу, чтоб меня боялись. Моя мечта — главным врачевателем на деревне быть, чтобы каждый рыбак был спокоен: есть, у кого искать помощи в беде.
Одельгарде опустилась на край постели. Усталость до сих пор не вернулась, но и бодрость постепенно угасала. Золец стоял над ней, вновь чему-то улыбаясь.
— Вы, получается, дочь полка? Раз вас генералы, министры, да мечники со стрельцами растили?
— Ага, дочь всей армии, — хохотнула Одельгарде, — был один случай… Меня тогда еще ни разу в бой не пускали, только наблюдать позволяли. Привезут в лагерь, такой, который на возвышении располагается и откуда все видно. Посадят у окна и велят, мол, наблюдай и не уходи никуда. Охрану приставляли. Так вот сижу я однажды, внизу до резни дело дошло, я вижу, что наши чуть ли не отступать начинают. Не вытерпела, выпрыгнула в окно, там окошки маленькие совсем. Им-то, взрослым, они кажутся крохотными, а мне пятнадцатый год шел, пролезть смогла. Вскочила на первого попавшегося коня, с собой не меч — так, шпага тренировочная, ей-богу. И понеслась наперерез.
Совсем темные сумерки опустились на город — но глаза Золеца горели неутихающим удивлением и восторгом.
— Затерялась я среди воинов. В общей давке едва прибилась к отряду. А те меня за молодого рекрута приняли, за несмышленого парнишку, поэтому обругали последними словами, что я как дурак в бой кидаюсь. Отбили позиции, меня все за спинами держали, а потом с собой повели. Отряд тот далеко от моей королевской штаб-квартиры в лагере жил. Пришел глава отряда, меня снова покрыл бранью, все чин по чину — дурак, необученный болван, лезу в пасть волку. Сказал, что измучился таких придурошных хоронить.
На этих словах смешливый тон Одельгарде вдруг потускнел. Помолчав немного, она слабо улыбнулась и продолжила:
— И посадил на гауптвахту. Еще и крепких подзатыльников отвесил.
— Вам — подзатыльники, Ваше Величество?!
— Стерпела все до последнего, поняла и с тех пор запомнила, что бросаться лбом в атаку — полнейшая глупость. Стыдно было, но вытерпела, не заплакала, пока одну спать не оставили. Помню, лежу на затхлой соломе, руки под голову подкладываю и думаю, сколько ж еще не знаю. Потом меня Хильдерик отыскал, бедному старику пришлось все поле объездить. Он меня ведь и среди покойников искал… Жаль его, конечно, вот как припомню, сколько он с моими выходками намучился — и совестно делается.
Одельгарде откинулась спиной на кровать, заложила руки за голову — точь-в-точь как на нелепой гауптвахте — и весело поглядела на Золеца. Он вдруг осмелел, присел на край кровати возле нее. Темнота окутала их, но ни один не торопился зажигать свечей — слишком хорошо рассказывалось и слушалось в надежной тьме. Золец случайно сдвинул с места руку, чтобы сесть удобнее, и коснулся теплого бедра Одельгарде. Замер, не смея прижаться сильнее — но чужое тепло обжигало кожу.
— А что с тем главой отряда? Вы говорите, что были благодарны за его ругань — и я могу то понять, но… Ему не досталось от министра? Если вас так долго и упорно искали… А нашли, получается, запертой в бог весть каком сарае…
— Еще и в синяках всю, — засмеялась темнота голосом Одельгарде, — нет, не от подзатыльников, синяки были в честном бою получены. Но, конечно, Хильдерик был злее дьявола. Я тогда приказала, чтобы глава отряда взялся меня учить военному делу. Не тому, что мне объясняли по книжкам и картам походов — а самому простому, как сготовить в поле обед, и что всегда у воина должно быть при себе. Так и по сей день он меня учит и наставляет. Соважем его зовут.
— Сколько у вас должно быть историй, — с плохом скрываемым восторгом прошептал Золец, — я понимаю, как вам было тяжело и невесело, только… Я ничего не могу с собой поделать, чем больше слушаю, тем сильнее вы меня восхищаете.
— Слушай, так с тем отрядом еще такое вышло, — раззадорилась Одельгарде, — меня эти шутники-мерзавцы ругаться выучили. Меня Хильдерик ведь не прям на гауптвахте отыскал, они успели меня выпустить и накормить. Глава отряда отлучился, а воины давай веселиться, мол, за каждое выученное слово получишь четверть сушеного яблока. Я и без того могла сытно наесться, мне солдатская тарелка за две была. Но дурость в голове взыграла. И поддалась. Они мне всякой брани учат, хохочут — а я вторю. И не обманули, паршивцы, за каждое слово впрямь яблоками одаривали.
Долго смеялся Золец. Еще пуще смеялся, когда представил лицо военного министра — Одельгарде поведала, как выругалась в его присутствии столь крепко и с таким знанием дела, что у несчастного Хильдерика волосы дыбом встали. Но откуда обрелись такие знания, она не ответила — а тот, хоть и догадывался, без доказательств отряд наказать не мог. Одельгарде зажгла свечу. Она лежала на покрывале, свесив ноги с кровати, а Золец все еще неловко ютился полусидя, чуть возвышаясь над ней. Ощутив наплыв позабытой расслабленной лени, Одельгарде скинула сапоги — не обычным резким движением, теперь внутри царил ставший непривычным покой. Легла, вытянулась во весь рост, расправила нывшие от долгого дня плечи:
— Скоро повязку снимут. Зажило предплечье-то, видишь, рука целая, будто и не было стрелы.
— Я счастлив, — с тихой искренностью ответил Золец, — что смог быть вам таким полезным… И правда поверил, что имею отношение к победе на северном море.
— Имеешь, — уверенно поддержала Одельгарде, — давай будем честны, раз уж столько всего друг другу сегодня сказали. Знаешь, я никому всего этого прежде не говорила — и, сдается мне, скажу еще много того…о чем больше в жизни не заговорю. Обычно мне так плохо в этой спальне, Золец. Грызет изнутри одиночество, терзают самые страшные мысли и ожидания. Если сплю — вижу поражение, пылающие города и реки крови. Ты снился несколько раз. То стрелами весь пронзенный, то неприятелем на сосне вздернутый, то утопшим трупом всплывший… Свою смерть вижу — всегда разную.
Золец осторожно разулся, сел на постели вплотную к ней. Опустил ладони на плечо королевы, и бережно, нерешительно принялся гладить — то проходясь по заживающему предплечью, то опуская пальцы вниз по сильной спине.
— Скажите мне, что вас мучает. Я выслушаю — и все с собой унесу в могилу. В эту ночь я полностью ваш, и, если мне под силу унять вашу боль хоть ненадолго — сделаю что угодно.
— Мы спалили сарай, — мертвенно-глухим голосом заговорила Одельгарде.
Она смотрела в одну точку перед собой, не замечая ничего кругом. Золец слушал, продолжая прикасаться — кружил пальцами поверх черной рубахи, успокаивая, приручая. И Одельгарде с запозданием думала, что впервые к ней кто-то прикасается не для того, чтобы зашить рану и… не для того, чтобы убить.
— Нас было немного… Захватили в плен, мужики меж собой поговаривали, что могут и в рабство продать, если не сбежим. Или перережут, коль не смогут на нас никого из своих выменять. Просидели в сарае до сумерек, вот как сейчас, ни зги видно не было. Пришел один из охраны, озарил тьму факелом — как теперь горит свечка… А мы набросились. На него, на подоспевших других. Мужики шеи сворачивали голыми руками. Ни разу до этого не слышала, как хрустят кости. Мне удалось схватить факел, и я… Я…
Она содрогнулась всем телом — и Золец, не выдержав, схватил ее обеими руками. Лег рядом, прижался к Одельгарде — чтобы не позволить ей одной шагнуть во мрак старых воспоминаний. Качал и словно баюкал, пока она говорила, уже не скрывая в голосе дрожи:
— Я подпалила сарай. Не мы. Я. Наши все успели сбежать — кто верхом, кто пешком, а охранники… Сарай поодаль от лагеря находился, им никто не поспел на помощь, они… Сгорели. Каждый. Заживо. Тех, кому остальные пленники не свернули шеи, я…
Одельгарде резко повернулась лицом к Золецу — и он увидел главную причину всей невысказанной прежде боли. Первое убийство, средь пламени, воплей и запаха горелой плоти. Увидел ужас и отчаяние, от которых уже долго горело пламя тоски в ледяном взгляде. Он охватил ее лицо ладонями, огладил скулы пальцами и зашептал:
— Моя королева… Говорите, умоляю вас, не таите это в сердце, вырвите этот кошмар прочь. От меня вам не услышать осуждения, только сочувствие, господи, как же я страдаю по вам, по той совсем юной вам, что вынуждена была молчать… Неужели вы никому…
— Моя королева, — повторил Золец, — вам больше нечего бояться, я рядом с вами, и мы в вашей спальне, здесь нет места тайнам. Если никто в целом мире не простит вам содеянного — я разделю вашу вину с вами, потому что вы не могли поступить иначе. Вас окунули в испытания, в смерть и кровь, кто бы посмел требовать от вас остаться святошей с чистыми руками! Невозможно, Ваше Величество, вы и сами то знаете. Но услышьте меня — когда война закончится и цена будет уплачена сполна, вы останетесь человеком. Ваши деяния не делают вас злодеем — потому что не вы начали эту войну.
— О, если бы я знал заговоры, способные исцелять душу… Коль колдовством можно было если не изничтожить — то забрать вашу боль себе.
Одельгарде стиснула Золеца в объятиях, прижала к груди, переплелась с ним руками-ногами. Уткнулась лицом в пахнущую костром и травами курчавую макушку. Прислушалась к его сбившимся вздохам, замерла на мгновение, чтобы сполна ощутить, как он снова осторожно гладит ее усталую спину… Мир схлопнулся — все пространство и время сузились до крохотной точки, до этой сумрачной комнаты и смятой постели, на которой лежали они.
И не было ничего, больше ничего не осталось нигде и никогда. Значение имело лишь то, как темнели складки на его камзоле, как мерцали железные пуговицы, как он взволнованно глядел ей в глаза. Как заливались румянцем загорелые щеки, как он утих в ее объятиях — и сам прижимался, не скрывая своей простой потребности. Их общей потребности друг в друге — в словах и касаниях.
Одельгарде больше не чувствовала своей былой влюбленности и не видела ее во взгляде Золеца. Между ними возникло нечто сложнее и крепче — сильная надобность, они с каждым часом становились все более необходимы друг другу. Чтобы было кому рассказать, кому выкричать накопившуюся боль, с кем разделить давно захороненную глубоко внутри радость.
— Ты уже действуешь куда лучше лекарских отваров, что мне выписывали от нервности, — усмехнулась Одельгарде, — ох, Золец, не испаришься ли ты из моих рук ровно в полночь? Как волшебство из сказок?
— Так там волшебство феи-крестной, — улыбнулся он, припоминая сказку, — меня и крестить-то не крестили, куда уж фею… У меня заместо нее личный черт. Да и колдун-знахарь, готовый ради своей королевы на всяческие безумства, надежнее хрустальных туфелек или зачарованного платья. Моему пребыванию здесь тоже истечет срок, но до полуночи и после — я останусь с вами.
— Вот и славно, — Одельгарде запустила пальцы в его еще вившиеся волосы.
I won't fall in love with fallin'
I will try to avoid those eyes
But now I'm here to give you words as
Tools that can destroy my heart
V. И была ночь, и было утро
Она гладила его кудри, совсем потерявшись среди бессвязных своих мыслей — а он смотрел в ответ и ни на миг не выпускал ее плеч из ладоней. Можно было не пугаться переплетенных ног, расходящегося под ребрами жара, истомой растекающегося по телу. Пускай случится то, что должно — повисло несказанным шепотом между ними — ведь ночь слишком хороша и спокойна, чтобы просто уснуть. Но на лице сама собой рисовалась улыбка от осознания, что даже уснуть, по-котячьи уткнувшись друг в друга лицами, будет благостью. Тихо. Подрагивает пламя свечи. Одельгарде откидывает мешающее покрывало — и так странно понимать, что она впервые расстилает постель…
…За все это время. Пусть. Пусть это будет с ним, для него и пока он на нее взволнованно смотрит. Ей нельзя топнуть, как в детстве, ногой и крикнуть «оставьте его мне!» Нельзя закрыть под семью замками на самом деле, да и не желает она превращать бесценный подарок в своего пленника. Он здесь и сейчас, он вдруг берет ее сухую ладонь и принимается целовать, обжигая шершавыми губами каждую выступающую кость. Он здесь по своей воле — и покорно остался с ней, желанный и согревающий. По не каменному сердцу расходятся трещины — и трепетное чувство склеивает осколки вместе.
Золец — проклятый мальчишка-колдун.
Он ранит и исцеляет сразу. Губы сжигают ее ладони до самых запястий, после он приближается к ее лицу — и искры костра осыпают высокий лоб, считывают с висков стук крови под кожей, от его поцелуев горят скулы и заходится пламенем нос. Он весь сжимается и подрагивает, пытается удержаться на нетвердых от переживаний руках. Она опускает ладони на его поясницу — прощупывает, насколько он все еще худ и жилист. Не человек — оживший цветок.
— От тебя пахнет морем, — выдыхает она.
— Я же весь отмылся, — неловко отвечает он, — бросьте шутить, меньше всего мне сейчас хотелось бы пахнуть солью, рыбой…
— И костром, — перебила она его беззлобно, — ты всегда пахнешь костром, этого ничем не изменить. Да и прекрати стыдиться, от меня в нашу первую несло кровью и черт знает чем еще, так оставь все это…
Он придвинулся к ней вплотную:
— Вы у меня будете первой. Во всем. Так…получилось. Не знаю, всегда оттягивал и не спешил — а только теперь понимаю, для чего это было нужно. Чтобы с вами. Как сейчас и не иначе, потому что в другом случае не было бы в этом такого таинства, такого…
— Ритуала, — выдыхает она ему в лицо, на тонкой пояснице сцепляет крепко пальцы замком, заковывает, — и ты будь для меня первым, чтобы никогда и ни с кем не было так свободно и хорошо, чтобы нельзя было повторить и подделать… Потому что все сейчас, Золец, вот это — и свечка, и мои рассказанные глупости, и ты с головы до ног — это лишь настоящее, слышишь? Все завтра, послезавтра — ложь, неправда, ясно? Нет, ты не понимаешь, Золец, я ведь могу не приехать сюда больше никогда, потому что каждый мой путь в один конец проложен.
Золец резко вздохнул — Одельгарде вдруг опрокинула его на постель, зажала тисками сильных объятий, не позволяя двинуться с места. Он внимал ей, болел за ее страхи сердцем — но предательский жар сам собой охватывал и тело, и голову. Он млел от одного только осознания силы в чужих руках, от того, как легко она могла распоряжаться им — и все же вслушивался. Отвечал широко распахнутыми глазами.
— Я сегодня не боюсь умереть, — призналась ему Одельгарде, — а что будет завтра — то уже мертво заведомо, там у меня не будет тебя. Но ты есть сегодня, и я хочу быть с тобой. Хочу взять тебя прямо здесь, все, что ты можешь дать — пока я еще чувствую. Пока мое сердце не сделалось вправду каменным, Золец! Пока мне бывает так больно, мне может быть так хорошо, я хочу поверить в это сегодня.
— Ваша правда, — он облизнул пересохшие губы, — завтра и вас у меня не будет, останется только память на кончиках пальцев… Так будем же живы и счастливы, пока наши тела горят, пока мы сами еще есть на свете. Моя королева…
— Повтори, — приказала она тяжелым голосом, отчего сильная дрожь перетрясла его.
И он повторил — несметное количество раз, пока его впаивали в постель, пока сминались в беспорядке белые простыни, пока распахивались рубахи, и наспех развязывались пояса. Его раскачивали волны — высокие штормовые волны, пока он тянулся руками и впивался пальцами в сильные мышцы ее тела. Упивался блеском в хрустальных глазах, а потом упивался горящей их синевой. Трогал волосы — жесткие, потерявшие былую царственную мягкость. А он словно пытался заплести из них сотню крохотных кос, после же обхватывал за шею и вжимался своей грудью в ее.
Она пересчитывала проступающие ребра, потом почти поднимала его над постелью и вела учет позвонкам. Очерчивала контур лопаток, уверяясь, что оттуда некогда росли крылья — а он сбито дышал, пропуская несдержанные стоны. Он стыдливо касался ее груди, а после касался снова — с пробудившейся дикой жадностью, но даже в жадности была только неопытная резкая нежность. Они менялись местами, пытались лечь удобнее — но не вздрагивали от боли. Потому что не существовало боли в ту ночь — ни внутри спальни, ни за стенами, ни в телах, ни в мыслях.
Все должно было стать вдруг хорошо — и стало. Он целовал каждый ее шрам. Благоговейно. Как будто молился — или каялся, что не был рядом ни в один из страшных этих моментов. Любовался перекованным из статуэтки в орудие телом, так, будто в этих боевых отметинах да грубых движениях таилась истинная красота.
— Мне нельзя, — вдруг вспомнилось с запозданием, — ну, знаешь, мне нельзя обзаводиться детьми, то есть…
— Я об этом сразу думал, — закивал он, а пот блестел на смуглом теле, и кудри липли ко лбу, — мы не будем, все в порядке. Доверьтесь мне, прошу, я бы никогда не сделал ничего против вашей воли, и даже если вы запамятуете, я смогу за двоих упомнить.
По стеклу застучали небесные капли — в столице разошелся ливень, за считанные мгновения обернувшийся грозой. Пришлось захлопнуть окно. Природа словно пыталась перекричать их, спрятать от чужих глаз и ушей. Ветер сдирал ветви с деревьев, пока Золец впивался пальцами в ее бедра, неумело лаская губами там, куда раньше не посмел бы подумать притронуться. Гнулись цветы к земле — а она дергано извивалась в его объятиях, то рвалась навстречу незнакомым ощущениям, то взволнованно отступая. Как вода бьется при шторме о скалы, так она билась о резкое жгучее удовольствие. И как льнет к волнам чайка — так он льнул к ней, разделяя момент на двоих.
А после она дрожала — мелко-мелко, стыдливо раздвинув ноги и прикрыв глаза. Пока волосы стлались по согнутыми плечам, пока в желтых отсветах поблескивала смазка на напряженных бедрах. И никогда раньше она не чувствовала себя более живой — и никогда его тело не сводила такая сладкая судорога. Природа пыталась заглушить их своим ревом.
Гром трепетал где-то посреди черных туч, пока Золец бездумно толкался навстречу ее горячей ладони. Электрические разряды пронзали небо — и разрывали его на части, разбредаясь в мышцах и истончаясь колкостью к кончикам пальцев. Он прятал лицо у нее в плече, задушено стонал через раз, не веря в происходящее и полностью ему отдавшись. Она продолжала держать его в объятиях, подводя к пику и едва слышно проговаривая, каким красивым он ей видится. Это все тоже должно быть сном — но сном не было и тем подталкивало к исступлению.
А после он едва различал над собой балдахин. Все кругом сделалось нереальным, кроме ее голоса и смутного силуэта. — Давай уберем все, я еще хочу омыться перед сном. Знаешь, порой мне кажется, что сплю и моюсь реже рыбака из вашей деревне, отвыкаю от самого чувства, что у меня есть комната. И одеяло.
— Еще минуту, Ваше Величество, позвольте отдышаться. А потом мы…
— Спать хочу. И говорить с тобой хочу, но чую, что усну посреди разговора, завтра утром у нас военный совет. Но, Золец, ты все равно со мной говори, пока я не усну, хорошо? Мне есть, о чем рассказать, не дурные вещи, наоборот, очень веселые. Как мы на горной переправе шпиона вокруг пальца обвели, этот дурак еще и одному из ординарцев наших заплатил.
И Золец закивал в ответ — потому что он хотел слушать, а после рассказать, как поспорил с мужиками в деревне на целую монету, будто сумеет прыгнуть с одной из скал да после выплыть. Ночь их должна была продолжаться — пока сон сам не захватит их в свою власть.
Рыбацкая жизнь, зависящая от моря, воспитывала умение просыпаться засветло. Из королевской спальни моря слышно не было — его едва долетающий соленый запах не приносил с собой шума волн, полностью заглушенного шелестом листвы и пением птиц. Ночью была гроза, за окном свисала ветвь вымокшего от ливня дерева. Золец дышал дождем, влажной землей и сладкими садовыми травами. Одельгарде спала, его голова все еще покоилась над ее ключицей.
Он смотрел на расстегнутую черную рубаху, что должна хоть ненадолго сохранить его запах. Смотрел на подымающуюся грудь — ту, что должна запомнить его пальцы и губы немногим дольше. Ему отчаянно желалось верить, что Одельгарде сохранит для него место в сердце, обрывок строки в памяти, потому что их прошлый день станет главным его сокровищем. Он поднялся, запахнул одежды. Пока ранее утро, он должен успеть домчаться к отцу, иначе старик будет мучиться тревогой. Амулет приятно холодил шею. Поблескивал хрустальными гранями при белом свете облаков. Золец стоял, не смея пошевелиться, и наблюдал за сном королевы.
За минувшую ночь ему эту истину выжгли огнем в распахнутой навзничь душе.
Одельгарде казалась сгустком солнечной пыли, нечаянно упавшем на белые смятые простыни. Первым зимним инеем, легко осевшем на зеркале.
Стерлись морщины, посветлели шрамы — и за броней орудия проявился человек.
Смешно шмыгающий во сне носом. Золец не задавался вопросом, какая из двух ипостасей была настоящей — он знал, что обе они одномоментно существовали в мире. Ему следовало оставить ее. Рыбак не смеет отнимать более минуты королевского времени — но даже если Ее Величество благосклонна, отпущенное время не должно превысить одного дня.
Он обрел за этот день самое большее и прекрасное, что мог обрести в жизни — и горячо верил, что сумел дать наибольшее в ответ. Что вся его искренняя забота, вся бережная ласка, все его понимание облегчили ношу Одельгарде. Он склонился над постелью и мимолетно, словно крадущий что-то у самого себя вор, поцеловал ее в висок. После подошел к окну и стиснул в пальцах амулет, тотчас ощутив присутствие черта. Первый порыв ветра унесет его прочь — туда, куда и положено исчезнуть несбыточной сказке. Но Золец покидал Одельгарде с важным знанием в сердце. Пускай им больше не встретиться — они никогда не сделаются такими одинокими, какими были до первой своей встречи.
Ничто в мире не способно отнять воспоминания. И они навечно, от нынешнего мгновения и до гробовых гниющих досок, друг у друга останутся.
Много лет солнце подымалось из-за края моря и опускалось, становясь золотой дорожкой на холодной глади.
Оно не менялось, пока море под ним всегда буйствовало и чередовало сотни образов за сутки.
Старый Катáсах, прикованный немощными ногами к суше, не научился отводить взгляда от моря. Пытался — но не хотел еще зоркий глаз видеть кромку темного леса, разбросанные по пригоркам рыбацкие домишки и вихляющую тропинку. Давно срубленная руками морского волка изба пыталась унестись вверх — и мечтал унестись вместе с ней Катасах.
Он не отучил себя мечтать. И корил себя за это каждый день, который проводил у окна. Золец вновь пропал, а потом снова вернулся, ничего не рассказывая. Мальчишка сердил тем, как болела за него седая изнеможенная душа. Как-то ненароком он вдруг решил учиться знахарству, смешивал снадобья и на себе, дураке, проводил пробы — да только новое ремесло не изменило характера.
Катасах видел в Золеце себя, не как отражение в зеркале, но как отголосок всех своих дурных наклонностей. Мальчишка вырос таким же мечтателем, как бы ни пытался отец воспитать из него приземленного работника. Он замечал, как смотрит Золец в небо, как провожает улетающих чаек, как жадно вычерчивает на прибрежном песке крылатые корабли, как уносится прочь к отвесным скалам и на спор прыгает с них в набегающую волну. Не завел приятелей в деревне, не водил знакомств с девицами. А чем ближе подступала война, тем смурнее становилось худое лицо. И Катасах понимал, когда явится очередной вояка — Золец уйдет добровольцем, так как аккурат достиг нужного возраста. Потому что так верит в победу, так болеет за страну — и так предан придуманному образу молодой королевы.
Утро дуло на побережье прохладой. Печка еще прогревала парящий домик, коптила стены и посмеивалась трубой. Золец спал наверху, уже не первый раз со своего последнего возвращения он пытался остаться в полном одиночестве. Ушедший было в свои мысли Катасах вдруг услышал топот копыт снаружи. Всхрапнул конь — и шаги быстро приблизились по камешкам к двери домика. В окно нельзя было разглядеть крыльцо, Катасах процедил сквозь зубы немало ругани.
Будить ли сына? Может, гонцы с какой вестью — теперь всякое случается. Но если опасность, то он сам ничего не сумеет, проклятая старость!.. В комнату вошел высокий человек в аскетичных одеждах воина. Качался на поясе меч, но человек двигался спокойно и размеренно. Скинул капюшон, открыв хозяину дома лицо и растрепанные ветром светлые волосы.
— Ваше Величество, — сорвалось со стариковских дрогнувших губ.
Морщинистые смуглые пальцы крепко ухватились за подлокотники.
— У вашей семьи поразительное умение признавать меня инкогнито, — раздался в ответ теплый смех, — а следует заметить, что меня брали в плен как простого рядового и забирали с поля боя свои как обыкновенного мечника. Острый взор моряков, верно?
Катасах не нашел в ответ слов. Он смотрел — но лишь теперь осознал, что глядит прямо в лицо королеве Одельгарде. Но до того взору предстал иной человек, с тем же золотом стелящихся по плечам волос, с теми же чуть грубыми чертами и синим сдержанным взглядом. Солнце едва сияло и кругом было много холодной белизны — но сходство с тем лицом, что он повстречал на жарком душном алом закате поражало.
— Вы невероятно схожи с вашим отцом, — вздохнул он, — простите, я не могу преклонить колен из-за болезни…
— Знаю, — кивнула она, оглядевшись, — и о том, что вы, господин Катасах, встречали моего отца, я тоже знаю. Оставьте церемонии, в них все равно нет никакого толку. Золец, должно быть, ничего не рассказывал вам, да и не рассказал бы впредь, только…
Она приподняла голову. Странное умиротворение, практически смирение озарило ее лицо. Солнце подымалось все выше и наполняло комнату чистейшим золотом. Одельгарде заложила руки за спину, а после усмехнулась:
— Мне хотелось бы видеть вашего сына, господин Катасах. Не уверена, когда возвращусь в эти края, а этот человек мне сделался очень…важен. Где можно найти его?
— Наверху, еще спит. Она благодарно кивнула и направилась к скрипучей лестнице.
Катасах отчего-то подумал, что верит во все только что случившееся. Он словно и не хотел знать, когда сын успел увидеться с Одельгарде, почему вдруг стал ей необходим настолько, что она — особа королевских кровей — стучится к ним в двери и ступает на порог. Сражение в северных водах. Конечно, не был он там, больше слушай этого паршивца. Катасах прикрыл лицо ладонью. Проще было поверить. Род сумасбродных мечтателей. Его отец, дед Золеца, слыл отчаянным путешественником без крова и семьи, вечно рвавшимся в странствие…
Они слишком высоко задирали головы в поисках цели — и то, что мальчишка закинул голову до самой королевы, казалось закономерной вершиной этого безумства.
VI. Прощание
Ведьма или ангел, птица или зверь,
Вернись — я оставлю открытым окно и незапертой дверь.
Смерть или спасенье, свет или тьма,
Если не вернешься — я впервые узнаю, как сходят с ума
Волны настигали берега и тотчас спешили прочь, растирая по израненным камням пряную соль.
Парящий дом несся среди белых облаков, кружили над крышей стенающие чайки, и вертелся старенький флюгер.
Золец спал на самодельной постели, которую сгреб из сушеных медовых трав. Озябшие плечи кутались в тряпичное покрывало, постукивал ветер об оконную раму — бредущее утреннее солнце разбудило юношу. Он открыл глаза, запоздало поняв, что проснулся еще и из-за шагов на лестнице. Отец не поднимался сюда давно — и с волнением Золец поднял голову. Тотчас решив, что до сих пор, видимо, спит.
Она стояла напротив его окна. Стояла, заложив руки за спину в привычном закрытом жесте. Сквозняк играл с черным плащом и прядями волос, но она лишь щурила глаза, глядя куда-то за горизонт. Ветер не стер ее из комнаты — и все же она казалась слишком высокой для скромного низенького чердака. Словно поверх карандашного наброска щедро провели самой темной тушью, сдобрив мягким углем. Свет поверх темного мазка. Унция золота на пять унций горелой сажи. Золец молчал. Она повернула к нему лицо. Почему? Отчего? Зачем надобно было случиться их третьей встрече?..
— Ты теперь самый близкий мне человек, — негромко заговорила Одельгарде, — а сегодня мы выступаем в поход. Маршрут пролегает через эти края, скоро наши корабли пустятся в плавание. Мне не хотелось нарушать наше обещание, кое вовсе и не обещание, но мы как-то без слов отлично знали, что не должны больше видеться… Я не желала тревожить тебя. Но когда увидела вашу деревушку…
Тень пролегла через все ее лицо — словно художник неаккуратно смазал рисунок.
— У меня не бывает предчувствий. Я в каждый бой иду как в последний. Всякий раз понимаю, что обязана выжить и продолжить бороться за свободу — твою и всех людей, только… Попрощаться, Золец. Я хочу попрощаться. Сказать это тебе в лицо.
Она замерла приведением, пока из окна ее всю обнимал студеный ветер. Золец поднялся, одернул рубаху, прикрывавшую его до бедер. Босые смуглые стопы стояли на дощатом полу, усыпанному травинками — и бессчетные былинки торчали из его вновь распрямившихся вихров. Руки по локоть украсила сажа, на плечах рубахи осела знакомая зола. И от него снова пахло целебным костром — а вместе с тем мазями, порошками да снадобьями.
— Рыбак не может стоить и минуты королевского времени, — сказал он еще севшим после сна голосом, — но, если королеве потребуется, рыбак может отдать ей всю жизнь до остатка. Я не имею права больше скрываться здесь, пока вы и тысяча других юношей сражаетесь. Простите меня, Ваше Величество, но я не приму вашего прощания — а прошу забрать меня с собой.
Он опустился на колено, будто рыцарь на посвящении.
— Клянусь служить вам — и всему народу — верой и правдой. Быть может, я кажусь вам плохим бойцом, но мое обучение знахарству может сгодиться в армии. Прикажете идти в бой — пойду без раздумий. Прикажете лечить — не присяду ни на мгновение. Если вы уходите в море, не покидайте меня на берегу.
Одельгарде подошла к нему. Опустила ладонь на темные волосы.
— Как монарху, мне приятна твоя преданность, на войне требуется та уверенность, с которой ты хочешь следовать за мной. Только…страшно мне, Золец. Страшно от того, что люди столь уверенно идут умирать — и так же уверенно идут убивать. И если внутри их терзает страх — все равно идут. И убивают, и умирают. Ведь там, на вражеской стороне, кто знает — быть может, верный оруженосец прямо сейчас так же клянется своему лорду.
Она взглянула в окно. Бесшумно по холодным волнам скользят корабли под черными крыльями. Как только она вернется, ее ладья так же отчалит от берегов.
— И я думаю, не стало ли бы лучше, если б страх не позволил людям воевать вовсе? Если все до единого испугаются, то ни один воин не выйдет на бранное поле. Губит ли страх на войне или нет, что же получается, а? Он ли может прекратить любые войны в мире — или страх несет за собой сражения, потому что от испуга люди нападают первыми? И тем, что ты хочешь пойти со мной — поможешь ли ты или продлишь эту войну?
— Я не знаю, Ваше Величество, — прошептал Золец, прижавшись горячей от тревоги щекой к ее коленям, — но видится мне, что об ужасах войны рассуждают те, у кого она осталась далеко за плечами или кто ее никогда сам не видел. Я тоже многое думал, пока там, на скалах, сам не встретился. Сейчас нужен каждый человек, чтобы все закончить.
Он задрал голову, все еще не подымаясь и впиваясь голыми коленями в пол.
— Я запретила опускаться передо мной на колени. Если посмеешь ослушаться приказа — прикажу выпороть и посажу на гауптвахту. Война, Золец, это не приключение и не страшная сказка, это повиновение до последнего слова и вдоха, это очень много крови и вони от гниющих тел, это то, о чем я никогда не расскажу своим детям, если доживу до них. Но то, к чему воспитаю в них отвращение — чтобы они боялись, понимаешь? Боялись помыслить, будто война может быть веселой или подобна игре.
Золец встал. После натянул штаны, и пока Одельгарде чем-то чужеродным, словно из иномирья пришедшим, возвышалась посреди его комнаты, принялся собирать походную сумку. Спокойно сложил инструменты, перевязал и обернул платком пучки сушеных кореньев и трав.
— За отцом присмотрит черт… — он словно рассуждал сам с собой.
— Он будет на попечении моих людей.
— …Отец давно догадался, что я добровольцем уйду. Меня не прельщает смерть, я не хочу нарочно убивать и хохотать при виде кровавых клинков. Но война не остановится, если я выйду сейчас и закричу, что против нее, и она мне не по нраву. Отец считает меня дурным на голову мечтателем — только я мечтаю о мире, Ваше Величество. О мире, за который приходится бороться. А о чистых руках кричат только лжецы. Я пойду с вами — чтобы спасти вас столько раз, сколько потребуется. Чтобы спасти жизнь каждого воина, который окажется ранен.
Одельгарде промолчала. Когда он встал перед ней, собранный и с сумкой через плечо, наконец, кивнула. Улыбнулась — как в первую их встречу, словно через боль растянув губы в кривой гримасе.
— Мы можем не вернуться, Золец. Никогда. И никакой заговóр не убережет от клинков и стрел. Если ты уходишь со мной — ты уходишь навсегда. Сегодня лишь это — правда, понимаешь?
— Мы уходим не для того, чтобы вернуться, — Золец протянул ей руку, — а чтобы закончить войну, чтобы принести мир и дать расцвести деревьям следующей весной. И если за это потребуется умереть — мы умрем. Верно, моя королева?
Она стиснула его мозолистые пальцы своими — изуродованными сетью шрамов. И было это касание столь горячим, столь крепким и полным плеяды несказанных слов, будто…
…Будто две юные ладони пытались удержать хрустальный мир.
Мир, который был — и непременно быть должен — вопреки проснувшейся войне.