Не хватает критики как гробокопательства
Беседа с Валентином Дьяконовым: завершенная триеннале, возвращение к критике и выход из курилки НИИ.
Сергей Гуськов: Завершилась 2-я триеннале «Гаража», которую ты вместе с Анастасией Митюшиной курировал. Какие ощущения — «ну и слава богу, пора идти дальше», «жаль, еще многое можно было бы успеть» или что-то другое?
Валентин Дьяконов: Выставку в пандемию делать и открывать очень трудно, поэтому я испытываю, скорее, облегчение. Мне кажется, что мы успели многое, перевыполнили план. Эксперимент поставлен чисто, я очень доволен! Повторять его нет смысла. Думаю, он закончен в своей единичности.
СГ: Что из тех отзывов на триеннале, которые ты читал или слышал, показалось тебе продуктивным, а что, наоборот, раздражает?
ВД: Я благодарен положительным откликам. А из критики мне кажутся продуктивными два отзыва. Статья Ивана Стрельцова довольно точно показывает, что не так с нашим экспериментом с точки зрения включенности и развития среды. А текст Ильмиры Болотян суммирует претензии от профессионалов, которые я читал и слышал лично: «Красивая ночь всех людей», мол, девальвирует профессию куратора, пускает все на самотек, не борется с коррупцией с позиции знаточества, а соглашается с ней. Думаю, люди, критикующие наш проект с этих позиций, чувствуют себя уязвленными — они так старались выйти на уровень экспертности, взять власть и право на суждение, а тут пришел Дьяконов и все отменил. Поскольку такие отзывы обычно исходят от профессионалов-женщин, предполагаю, что в ограничении экспертной оценки с моей стороны им видится некоторый сексизм и агрессия относительно границ профессии, но я это в виду не имел. Не стоит, однако, унижать участников проекта: те, кто рекомендовал, получается, не имеют права выбирать и исключены из экспертного поля. А те, кого рекомендовали, попали на триеннале как бы понарошку. И то, и то — очевидная неправда. Но это популярный момент критики, очень здорово, что Ильмира так вдохновенно его раскрыла.
СГ: Как куратор ты доволен своей ролью в проекте? Была ли она ограничена обстоятельствами, современным политическими и социально-культурным контекстом или заданными руководством институции условиями?
ВД: Да, доволен, ограничена она была не больше и не меньше, чем культурная работа в данных исторических условиях в целом. Я даже удивлен, что мне дали поставить такой эксперимент — он, в сущности, очень наглый.
СГ: Расскажи подробнее про наглость. Насколько это важное свойство для куратора, да и вообще культурных работников или деятелей искусств? И должны ли быть у нее все же какие-то границы?
ВД: Наглость бывает разная, конечно же. Она может быть связана с давлением на других с целью заставить их замолчать, и тут все зависит от того, кто эти другие. Она может быть связана с решительностью, стремлением сделать что-то во что бы то ни стало, и в этом случае важно, что же надо сделать. В целом я на свою наглость не жалуюсь и многим людям в арт-мире желаю ее набраться.
СГ: Дерзость и своеволие часто характеризовали профессию критика — за это критиков ругают, за то же и хвалят. У тебя был некоторый отход от этого занятия. Долгие годы ты регулярно писал рецензии и аналитические тексты, брал интервью. Потом стал куратором в «Гараже» и как критик выступал редко. И вот в последние месяцы ты вновь начал плотно писать критические тексты — при этом не бросил кураторство. Что случилось?
ВД: Триеннале была масштабным и энергозатратным экспериментом по деперсонализации: переадресовав право выбора художникам, мы превратились, в сущности, в модераторов и ассистентов, не теряя при этом кураторской ответственности за результат. Возврат к критике для меня — способ возвращения субъективности. В тяжелую минуту я вспомнил, что люблю взаимодействовать с искусством через текст, и пожалуй, мне это нравится больше всего и кажется наиболее продуктивным способом относиться к произведениям и проектам.
СГ: А скажи, сильна ли разница между критиком Валентином Дьяконовым до 2017 года и сейчас, в 2021-м?
ВД: Разница в опыте — его стало больше и разного. К тому же, мне повезло писать в Arterritory, там редактор Сергей Тимофеев, поэт, и я не стесняюсь писать литературнее, экспериментировать с форматом.
СГ: Что ты считаешь наиболее важным для критического разбора сегодня?
ВД: Мне интересна пара тем: популярность художников, работающих в жанре, грубо говоря, автофикшна (Евгений Гранильщиков и Игорь Самолет), и расцвет левой бюрократии (всяких отделов, ассамблей и так далее).
СГ: Какие чувства у тебя вызывает автофикшн — и в современном искусстве, и в литературе, и в жизни (как некое свойство самых ходовых соцсетей, например)?
ВД: Не знаю, у меня пока версия, что автофикшн — это следствие автоматизации поставки контента. Писать и снимать о себе чаще получается наперекор мейнстриму или, например, патриархату (о женском автобиографическом письме много уже сказано). Речь идет о подтвержденно живом человеке, который своими книгами доказывает, что «я не робот». Лучшие образцы проскакивают и в более демократичные контексты. В общем, это такой технологически и культурно обусловленный выход из рабства, которое — справедливо или нет — связывается с немотой. Но это первое приближение, еще надо поразмыслить.
СГ: Ассамблеи и прочие модные горизонтальные структуры смущают меня главным образом тем, что обычно тормозят дело, которое призваны развивать. Грубо говоря, заявляется, что создаются они для достижения результата, но по факту, ориентированы на процесс, который может никогда ничем не завершиться. И тут я соглашусь, это очень по-бюрократически. Из такого несоответствия теории и практики (и возникающих вокруг него ритуалов и конфликтов) иногда что-то интересное рождается, иногда нет. Но что в данном случае важное находишь ты?
ВД: У нас уже десять лет идут дискуссии о правах творческих работников, и левое институциональное строительство откликается на желание уверенности в завтрашнем дне и соцгарантиях. Это очень интересно вне вопроса эффективности: левые инициативы превращаются в «понедельник начинается в субботу», как это еще угадала Катя Деготь в своей Бергенской, кстати, ассамблее. И как раз такие пара- и мета-институции позволяют ускользнуть от вопроса показателей и результатов: учреждение же должно быть медленным и неэффективным...
СГ: Возвращаясь на минуту к триеннале: там было много автофикшна и левой бюрократии?
ВД: Ты знаешь, было чуть-чуть. Серию фотографий и монотипий Сани Кантаровского, видео Дмитрия Гугина и «Партитуры идентификаций» Марины Шамовой можно отнести к автофикшну, хоть и с натяжкой. Бюрократии не было и вовсе: наоборот, почти все кооперативы и творческие объединения первой триеннале распались на индивидов и рекомендовали по отдельности.
СГ: Вечный, но не устаревающий вопрос: жив ли формат рецензии, который так часто хоронили и возрождали?
ВД: Формат нерентабелен. Но я обожаю писать рецензии — наверное, из чувства противоречия.
СГ: Любишь парадоксы? Или в обращении к вещам, на первый взгляд дисфункциональным, тебе видится продуктивность с точки зрения мысли?
ВД: Парадоксы люблю, конечно, но здесь еще, во-первых, травма рождения критики играет роль: я помню, как меня поразил первый белый куб в Европе и понимание, что выставка это медиум. Во-вторых, память работает в местах, как мы знаем, и превращать места в память через рецензию — это захватывающий процесс нейронной лепки.
СГ: А вернисажные блуждания тебя привлекают? Мне кажется, открытие выставки как особый род событий добила пандемия. Вернисажи конечно все еще проводятся, но как-то уже драйва у них нет. Раньше люди туда стремились и тусовались до упора, а теперь хотят побыстрее сбежать. Нетворкинг и веселье перетекают в другие сферы — и что же, умрут вернисажи?
ВД: Вернисажи как жанр для меня потеряли привлекательность еще с тех пор, как я поступил на службу в «Гараж»: это слишком утомительное занятие, если работаешь с утра до вечера. Недавно побывал на череде открытий в Cube и «Винзаводе», и убедился, наоборот, что существенно ничего не изменилось, по крайней мере, с точки зрения нетворкинга, спонтанных встреч и разговоров. Думаю, после всеобщей вакцинации все вернется на круги своя.
СГ: А тебе бы хотелось, чтобы в привычной нам художественной системе произошли изменения, что-то появилось или исчезло?
ВД: Лично меня все устраивает, и градус дискуссий, и их направленность, и появление новых сфер и сред. Не хватает, как всегда на моей памяти, обсуждения вопросов формы: то есть критики как гробокопательства, погружающей индивидуальные творческие акты в толщу прошлого и законченности. Этого не хватает всегда, везде и вовеки, так что я и в этом случае не жалуюсь.
СГ: А не хотел бы ты книгу в жанре гробокопательства написать? Ну или как минимум серию статей?
ВД: Так, пожалуй, любая рецензия на единичное событие воспринимается как «бедный Йорик», и неспроста новые поколения критиков хотели бы от формата отойти и использовать событие как площадку отталкивания в будущее, которое у них, как известно, отнял неолиберализм. Так что вся моя критическая деятельность, за редкими исключениями, чистое гробокопательство.
СГ: Что в художественной сфере тебя раздражает?
ВД: Меня многое раздражает, но раздражение вызывает реакцию, а реакция — действие, а значит, содержание художественного процесса. Даже телеграм-каналы инсайдеров (или людей, думающих, что они аутсайдеры), состоящие из анонсов, мемов и ругани, важны как курилка в НИИ: мат-перемат, душно, тесно, но, наверное, кому-то релакс. Другое дело, что НИИ не то чтобы много всего производит, чтоб так отдыхать. Но это к вопросу бюрократии...
СГ: Кстати, как человека, которого интересуют бюрократические штуки, как тебе система записи по времени на посещение выставок и прочее кафкианство, которое теперь царит в музеях?
ВД: Будучи погружен в музейную жизнь, я в курсе того, как работает система пандемийных сдержек и противовесов. Был бы это Кафка, я бы, может, и чувствовал некую тревогу. Но это скорее система компромиссов, с которой легче смириться, чем демонизировать.
СГ: Эта система в целом благотворно влияет? Например, что-то лишнее таким образом отсеялось. Или негативно? Или никак?
ВД: Да никак. Негативно — на настроение аудитории, если люди забывают записываться. Дай бог, спонтанные заскакивания в музеи и галереи вернутся.
СГ: Как ты относишься к музейным выставкам-блокбастерам? Они вернутся после того, как с пандемией справятся? Или все же их время прошло?
ВД: Пока музеям будет нужно, чтобы в них ходили, блокбастеры никуда не денутся. Может, поменяется набор имен, но и до этого пока не то, чтобы близко.
СГ: А что ближе тебе самому как куратору — небольшие лабораторные проекты или блокбастеры, коллективные или персональные выставки, историко-документальные или ультрасовременные?
ВД: Я мало что сделал и пока, если честно, не понял. Вот блокбастеров в жизни пока не было. И вообще как у куратора у меня все впереди. «Ультрасовременность», или, как говорит Беатрикс Руф, «радикальная современность» для меня пока не очень понятная в смысле работы вещь — возможно, это свидетельствует о моей кураторской профнепригодности. Любое новое становится поводом для копания в его корнях, отключена у меня какая-то футурологическая функция мозга.
СГ: Но полностью в прошлое ты все же вроде как не погружаешься? Кажется, тебя интересует такой present perfect.
ВД: The artist is present, the present is perfect, the artist is perfect! Мне очень близки рассуждения Августина о прошлом: «Если и будущее и прошлое существуют, я хочу знать, где они. Если мне еще не по силам это знание, то все же я знаю, что где бы они ни были, они там не прошлое и будущее, а настоящее. Если и там будущее есть будущее, то его там еще нет; если прошлое и там прошлое, его там уже нет. Где бы, следовательно, они ни были, каковы бы ни были, они существуют только как настоящее». (Очень надеюсь, что одна бывшая коллега не прочтет наше интервью, а то мне опять прилетит за цитаты из философов!). Это в каком-то смысле мой стихийный девиз: все настоящее — и будущее и прошлое, и в этом смысле нельзя гнобить прошлое в пользу будущего, а будущее в пользу прошлого. Смотреть выставку и писать о ней — это процесс соскальзывания настоящего в другое, отложенное, но потенциально реактивное настоящее. Это как с дебатами об экологичности захоронений раковых больных и человеческих останков в целом: они отравляют землю и активно влияют на будущее, находясь как бы в прошлом. Возможно, есть способы критического описания, напоминающие промессию и ресомацию (растворение в щелочи и замораживание в жидком азоте), но я их пока не обнаружил.
СГ: Многие вокруг нас сейчас увлечены оставлением следа в истории, как минимум закапыванием капсул с посланиями будущим поколениям. А ты не хотел бы отправить послание в обратном направлении — поговорить с кем-то из прошлого?
ВД: Я не очень верю в разговоры, если честно: пространственное мышление, производство визуальности и речь — это разные отделы мозга. Но я бы зашел в мастерскую к Вере Эмкуль в Уэлене, или к Тинторетто в Венеции, посмотрел бы, как они работают.
Что еще почитать:
Валентин Дьяконов. Ктулху черный лебедь // Arterritory, 2021
Сергей Гуськов. Будущее это фантастика // Диалог искусств, 2020