May 30, 2022

Всегда видела свою задачу в разработке сложности

Беседа с Екатериной Лазаревой: футуризм вчера, сегодня, завтра.

Килуанджи Киа Хенда. Под молчаливым взглядом Ленина. 2017. Источник фото: siobhankeam.art

Сергей Гуськов: Когда говорят об итальянских футуристах, один из важных лейтмотивов — они «плохие ребята»: милитаристы, фашисты, сексисты и т.д. Насколько такое расхожее мнение отражает реальность движения? Сколько там прямого призыва и сколько художественной позы? И наконец, откуда появились все эти пугающие мотивы войны и насилия?

Екатерина Лазарева: Мы с тобой запланировали беседу о футуризме 22 февраля, а через пару дней его самый провокационный тезис «война — единственная гигиена мира» вдруг выпал из теории в жизнь и стало понятно, как сложно теперь будет говорить отвлеченно. Коротко говоря, он (тезис) и не был чисто теоретическим, но тут вдруг футуризм повернулся к нам лицом своего милитаризма. И все происходящее вынуждало переосмыслить связь футуризма с жизненной практикой, хотя первым импульсом было просто закэнселить его.

Я всегда видела свою задачу в разработке сложности, в том, чтобы отойти от плакатных отождествлений футуризма и фашизма, унаследованных нами от полемики советских 1920-х, которая, на самом деле, была направлена на дискредитацию русского футуризма и его производных, а потому носила чисто пропагандистский характер. По чудовищной инерции Россия больше, чем остальной просвещенный мир, все еще склонна отождествлять футуризм с фашизмом, а сегодняшняя эскалация насилия (назовем так, раз не можем называть вещи своими именами) еще больше способствует этому. На самом деле, удивительно, что все стали специалистами по фашизму — я себя таковым не считаю, но стремление диагностировать современный российский политический расклад через понятие «фашизм» меня настораживает; думаю, исторические аналогии не работают, не объясняют, только эмоционально окрашивают. Как заметила Маша Есипчук в фейсбучной заметке «К слову о фашизме», сегодня любое высказывание на эту тему оказывается шаблонным, его никто не слушает и не читает, воспринимая только его перформативную составляющую: «Ничего нового в разговоре про фашизм мы больше не услышим, все уже было сказано. Остальное — фашизм!»

СГ: Есть же научное определение у этого понятия?

ЕЛ: Относительный научный консенсус касательно фашизма в современной западной академии сложился благодаря исследованиям Роджера Гриффина и Стенли Пейна (первый — автор книги «The Nature of Fascism» 1991 года, второй — «A History of Fascism, 1914–1945» 1995 года). Согласно Гриффину, фашизм как форма ультранационализма, основанная на культурном палингенезе (повторном рождении), был связан с конкретным историческим контекстом: «Именно системный кризис либерализма, наступивший после Первой мировой войны, в сочетании с русской революцией и “национализацией масс”, подъему которой в большой степени способствовала война, создал те уникальные условия, в которых стало возможно появление революционного, популистского варианта национализма, фашизма как нового типа партийно-политической силы». То есть при том, что неотъемлемыми стилистическими чертами фашизма, наводящими на мысль о «родовом фашизме», были харизматичный лидер, культ молодости и оружия, полувоенная униформа и определенное «стилевое» решение (зрелищный политический стиль), они, по мнению Гриффина, были лишь случайными, сопутствующими свойствами, «периферийным компонентом»: «Только исключительный характер ситуации в межвоенной Европе позволил самым различным аспектам правого экстремизма слиться в некоторых странах в партийно-политический эквивалент слизевиков — мощное массовое движение, чья пропагандистская машина представляла собой единый целеустремленный организм, обладавший сплоченностью и витальностью». Это из его программной статьи 2000 года «От слизевиков к ризоме: введение в теорию группускулярной правой».

Джакомо Балла. Флаги на алтаре отечества. 1915. Источник фото: wikiart.org

СГ: Давай вернемся в этом контексте к футуризму.

ЕЛ: В западной академии уже в 1950–1960-е вышло множество публикаций, сформировавших консенсус, что футуризм при Муссолини представлял собой нечто большее, чем просто фашистское искусство. Считается, что поколение 1968 года уже преодолело остракизм и анафему, брошенную движению Маринетти послевоенным антифашизмом, и после 1968-го футуризм был переоткрыт как радикальное общественное и художественное движение, направленное против истеблишмента. В 1970-е идеологические барьеры, препятствовавшие оценке роли футуризма в историческом авангарде, в целом были устранены, и количество публикаций о футуризме неуклонно растет — по подсчетам Гюнтера Бергхауза, одного из ведущих современных исследователей футуризма, главного редактора выходящего с 2011 года Международного ежегодника футуристских исследований (International Yearbook of Futurism Studies), в последние 40 лет издано около 85% существующей литературы на тему.

Недавнее исследование Дмитрия Моисееева («Политическая философия итальянского фашизма. Становление и развитие доктрины», 2019), которое посвящено культурным и идеологическим корням итальянского фашизма, показывает, что футуризм составляет лишь один из источников и далеко не самый влиятельный. Так что идея, будто Филиппо Томмазо Маринетти — образец «фашистского стиля», как утверждал Армин Молер, это большая натяжка, как я пыталась показать в недавней статье «Футуристский стиль» (она выйдет в ближайшем номере «Искусствознания»). До этого я написала статью «Киборг и гендер: от Маринетти к Харауэй и обратно», где обсуждается тезис о «презрении к женщине» и феминистская повестка внутри футуризма.

СГ: Но все изменилось?

ЕЛ: Да, все эти «сложности» для меня лично перечеркнулись последними событиями: Маринетти ведь никогда не разочаровался в войне, в отличие от Владимира Маяковского, например. Молер вот намекает, что фашистский стиль — и футуристский как бы тоже — состоит в особом военном братстве, когда твой противник тебе ближе мещан и лавочников из своего лагеря. Это конечно чушь, но в каком лагере сейчас был бы гипотетический Маринетти? Ведь он выступал не только за возвращение занятых Австро-Венгерской империей итальянских земель в Первую мировую (1914–1918), но и воодушевленно наблюдал колониальную Итало-турецкую войну (1911–1912), написал свой Zang Tumb Tumb на Первой Балканской войне (1912–1913), занимался «поэтическим счислением сражений» Второй Итало-эфиопской войны (1935–1936)…

Понятно, его привлекала война как идея, ее стихия, поэтика, но совершенно непонятно, как это упоение не развеялось от столкновения с реалиями конкретных войн. Но о том, что в чисто поэтической плоскости война сейчас (все еще) интересна, свидетельствует хотя бы генерал Л.Д.Твердый и его «Набросок теории соединяющей войны» из моего любимого телеграм-канала «Записки технотеолога в миру».

Филиппо Томмазо Маринетти. Zang Tumb Tumb. 1912. Источник фото: arthistoryproject.com

СГ: Упоение движением, преобладание процесса над результатом — откуда это у футуристов? Только ли технические новинки, вроде автомобиля и аэроплана, а также ускорение тогдашних сетей коммуникации (газеты, телеграф, радио) повлияли на такой выбор ориентиров? И как понимание подобной проблематики менялось с развитием футуризма?

ЕЛ: Мне кажется, футуризм в целом не был ориентирован на «процесс-вместо-результата»: он был довольно результативен, в этом, возможно, своя «мужская» логика. А ориентация на все самое новое — это, думаю, попытка срезать на повороте в модернизационной гонке, догнать и вырваться вперед. Футуризм ведь родился на обочине Европы, и кстати, афрофутуризм движим той же логикой компенсаторного преодоления экономического и технологического разрыва.

По мере развития футуризма, надо сказать, серьезных разворотов не произошло — футуристы продолжили восхвалять новые медиа: кино, радио, тактильное искусство, пиротехнику, воздушный театр, и были тут пионерами, но, безусловно, о практике в этих сферах сегодня известно гораздо меньше, чем об идеях — в этом польза чтения манифестов. Есть любопытное пересечение футуристского ускорения с современным акселерационизмом, хотя последний, на мой взгляд, довольно плоско трактует футуризм: Маринетти с его апологией скорости на гоночном автомобиле, заправленном кровью вместо бензина, вкатывается в фашизм и Вторую мировую войну. Об этом у Бори Клюшникова была отличная лекция «Неореакция в современном искусстве».

СГ: Вот ты упомянула афрофутуризм. Как ты смотришь на подобные надстройки (насколько они релевантны?) и в целом жизнь термина «футуризм» после конца породившего его течения?

ЕЛ: Тут сошлюсь на другую лекцию Клюшникова, «Критический потенциал научной фантастики в проектах художников», в рамках нашего цикла в «Новой Голландии», где он как раз говорил о различных современных «этнофутуризмах», или в терминологии философа Юсси Парикка — «контрфутуризмах»: афрофутуризме, синофутуризме, чиканофутуризме и футуризме Персидского залива (Gulf futurism). В их литературе особенно востребованной оказывается научная фантастика, которой в искусстве соответствует жанр видеоэссе. Причем в отличие от постколониальной политики идентичности, сам жанр видеоэссе работает деколониально, эпистемологически, меняя нас телесно через альтернативные способы монтажа. Это «телеснение» в каком-то смысле выступает аналогом остранения, направленным именно против телесного автоматизма. Таким образом «этнофутуризмы» или «контрфутуризмы» выступают как подрывная и авангардная практика, что для меня звучит очень релевантно и интересно.

Колин Смит. Пришелец (кадр из видео). 2018. Источник фото: henry-moore.org

СГ: Требования постоянного движения и изменения привели не только к эстетизации мимолетного, скорости, машин, войн и восстаний, но и имели влияние на урбанистические идеи. Так, в манифесте «Футуристическая архитектура» (1914) Антонио Сант’Элиа есть известный фрагмент: «Дома будут жить меньше, чем мы. Каждому поколению придется строить свой город». Строго говоря, такая борьба с «трусливой привязанностью к прошлому» на практике означает превращение человеческой цивилизации в полукочевую, да к тому же основанную на строгих циклах (в данном случае — условные три десятка лет), что в свою очередь привело бы к остановке того самого революционного технологического развития, которым восхищались футуристы. Вообще во многих требованиях, исходя из борьбы за инновации, они предлагают решения, которые ведут к архаике. Их будущее лучше описывается через теории Ибн Халдуна, чем прогрессистские построения. Не был ли футуризм имплицитно, если чуть переосмыслить современный термин, ретрофутуризмом? И не подтверждает ли подобные догадки более характерный пример отечественных будетлян, которые — в лице того же Велимира Хлебникова — прямо утверждали возвращение архаики? (Традиционно считалось, что русский футуризм нарушил конвенции футуризма итальянского и что оттого перед нами два совершенно разных явления. Но что если будетляне, на самом деле, отчетливее раскрыли исходные принципы и — возможно неосознанно — логически развили их гораздо дальше, чем Маринетти и его единомышленники?)

ЕЛ: Это интересная мысль! Возможно, ты прав, и какая-то инерция мышления мешает мне это принять. То есть Хлебников мне кажется скорее гениальным исключением, и он может быть более интересен, чем весь футуризм, но его архаику я не ощущаю как футуристский вектор.

Должна признаться, что при всем уважении к сохранению исторической застройки, собиранию архивов и коллекций, реставрации и т.п. мне не очень близко такое понимание культуры — как необходимости хранить ради сохранения, во что бы то ни стало. По мне культура — это возделывание, ради цвета или плодов, в целом жизни, и она проверяется жизнеспособностью. Такая немного варварская метафора, но как в саду: если дерево не ожило за год — значит, адьё! Двигаться вперед можно только опираясь на те унаследованные символические ценности, которые ты можешь разделить — это, знаешь, как библиотека, доставшаяся тебе по наследству, которая тебе не нужна, потому что, увы, свои книги некуда ставить.

Конечно, огромная привилегия — жить в историческом центре, но современное массовое жилье в действительности не рассчитано на долгую жизнь. Мы невольно оказались в осуществившейся утопии футуристского города, только наши реновации не эстетической, а экономической природы, и новые дома не слишком похожи на идеальные машины для жилья. Но теоретически мне симпатична идея «каждому поколению — новый дом», потому что мало кому нравится обживать чужие пыльные углы — успех минимализма (и Ikea) ровно об этом.

СГ: Племенная логика, которую увидел в «информационном обществе» Маршалл Маклюэн и которая только укрепилась с появлением соцсетей и прочих онлайн-платформ, предполагает резкие разрывы между социальными группами, странами, этносами, поколениями и т.д. Очередное издание национализма, случившееся по всему миру, форсированная фрагментация обществ, а также культурные войны между условными «либералами» и «консерваторами», обострившиеся до прямого гражданского противостояния, по всей видимости, имеет источником одну и ту же закономерность. Не предсказывали ли футуристы, постоянно утверждавшие раскол и, к тому же, как я указал выше, работавшие на архаику, этот новый дивный мир? И не были ли они той силой, что приближали его?

ЕЛ: Да, думаю, ты прав! Тут как раз уместно вспомнить Хлебникова: «пусть возрасты разделятся и живут отдельно!» Вообще футуристы предсказали очень многое о том мире, в котором мы живем…

Умберто Боччони. Состояния души: Те, кто уезжает. 1911
Умберто Боччони. Состояния души: Те, кто остаются. 1911

СГ: В футуризме обнаруживается множество элементов предшествовавших течений, в частности символизма, который, казалось бы, программно должен был быть отвергнут. Плюс Ницше. Возник ли футуризм на сильном разрыве с прошлым, в том же искусстве, или это скорее жест и обманка?

ЕЛ: Не думаю, что футуристский разрыв с прошлым может быть описан как жест и обманка — футуристы пытались отстроиться от символистов и от Ницше. Вероятно, это не так просто сделать — какие-то культурные коды вшиты в нас как предустановки, обнулиться невозможно. То есть я скорее вижу трагическую (для них) невозможность работать по-новому из ситуации полного разрыва с предшественниками, чем попытку упаковать чужие открытия и приемы в «свое новое». В частности, есть текст «Мы отрицаем наших учителей-символистов, последних любовников луны» (1911) и текст «Что разделяет нас с Ницше?» (составляя антологию футуристских манифестов, изданную «Гилеей» в 2020 году, я вернула ему более раннее название «Против профессоров», 1910).

Там, в частности, говорится:

«Несмотря на все свои порывы к будущему, Ницше останется одним из самых ярых защитников античного величия и красоты. Это пессимист, который шествует по вершинам Фессалийских гор, в путах из длинных греческих текстов. Его сверхчеловек есть продукт эллинского происхождения, конструированный из трех великих разлагающихся трупов Аполлона, Марса и Вакха. Это смесь элегантной красоты, воинской силы и Дионисовского упоения, какими их являет нам великое классическое искусство. Мы противопоставляем этому греческому сверхчеловеку, родившемуся в пыли библиотек, человека, умноженного на самого себя, врага книги, друга личного опыта, воспитанника Машины, ярого воспитателя своей воли, ясного в блеске своего вдохновения, вооруженного кошачьим чутьем, молниеносными расчетами, диким инстинктом, интуицией, коварством и безрассудством».

Или про символистов:

«Мы ненавидим символистских мастеров, мы, которые осмелились выйти нагими из реки времени, и создаем, волей-неволей, своими телами, ободранными каменьями крутого склона, новые потоки, убирающие в пурпур гору. Мы красные, мы любим красное и с отблеском топок локомотивов на щеках мы воспеваем растущее торжество Машины, которую они глупо ненавидели. Наши отцы-символисты питали страсть, которую мы считаем смешной: страсть к вечным вещам, стремление к бессмертному и нетленному шедевру. Мы же, напротив, считаем, что нет ничего более низкого и жалкого, чем думать о бессмертии, создавая произведение искусства <…> Нужно просто творить, потому что творить бесполезно, <это делается> без награды, в неведении, в пренебрежении, словом, <творить> героически. Поэзии тоскливого воспоминания мы противопоставляем поэзию лихорадочного ожидания. Слезам красоты, нежно склоняющейся над могилами, мы противопоставляем резкий, острый профиль пилота, шофера и авиатора. Концепции нетленного и бессмертного мы противопоставляем в искусстве концепцию становящегося, тленного, переходного и эфемерного».

СГ: Кажется, в публичной атаке на прежних властителей умов можно усмотреть и желание свергнуть учителей, чтобы продолжить их дело самим.

ЕЛ: Ну, или чтобы расчистить место для своего, а не их дела. Но, надо сказать, футуристы совсем не боролись за свое место в будущем — только в настоящем. Поэтому Маринетти воображал, как будет греть руки над жалким огоньком своих книг, когда ему стукнет сорок и его разлагающийся ум не достанется катакомбам библиотек. Но при этом в текущем моменте требовал у фашистского правительства показа художников-футуристов на Венецианской биеннале и защищал права, как мы бы сказали, «творческих работников».

Марио Кьяттоне. Эскиз города будущего. 1914. Источник фото: ilmuseoimmaginario.blogspot.com

СГ: А какие вообще слои можно раскопать в поэтике и эстетике футуризма? Что ты сама неожиданного нашла?

ЕЛ: Я вот продолжаю себя не понимать — почему, разделяя левые, квир-, феминистские взгляды, я продолжаю интересоваться футуризмом с его «плохим» имиджем, с чего ты начал — «милитаристы, фашисты, сексисты»?.. Но это какое-то продуктивное застревание, потому что там еще много всего неожиданного. Пока меня не отпускает как раз проблема отношений с фашизмом — их странное притяжение и одновременно отталкивание, в ближайшее время, если получится, буду заниматься этим.

СГ: Есть ли у футуризма будущее? И какое? Вопрос, с одной стороны, про все эти неофутуризмы (афрофутуризм, футуризм Персидского залива и т.д.), а с другой, про тот самый маринеттиевский — что будет с его изучением и ретранстляцией (выставки, публикации, подходы)?

ЕЛ: Хороший вопрос. Я, конечно, ангажирована футуристской оптикой и поэтому как куратор притягиваю соответствующие темы («Фотография будущего», «Грядущий мир 2030–2100», «Спекуляции, фейки, прогнозы»). Мне кажется, тема будущего есть и будет востребована, но возможно, она все меньше будет маркирована какими-то производными футуризма, на уровне фразеологии по мере того, как исторический футуризм будет становиться известнее и понятнее в том смысле, что мифы вокруг него развеются, внутренние противоречия найдут объяснения, значение будет осмыслено. Хотя, если честно, вряд ли мифы развеются. И в России, возможно, нас ждет новая эпоха умолчаний, искажений, запретов и т.п., а она может быть надолго. А ты как думаешь? Какой у тебя прогноз?

Дэйв МакКензи. Futuro. 2013. Источник фото: artsy.net

СГ: Катя, я давно размышлял о релевантности изучения и реактуализации наследия итальянского футуризма. И пришел к выводу, что оно не столько крайне злободневно (это как раз ерунда, слишком преходяще: сегодня одна повестка, завтра — противоположная), сколько рифмуется с долгосрочными глубинными процессами, которые происходят в мире в последние лет 10–20 и будут иметь фундаментальные последствия в будущем. Очередная повсеместная милитаризация; новый виток научно-технической революции; возвращение в политический мейнстрим популизмов, империализмов и национализмов всех сортов; разделение мира на сегменты (и интернета вместе с ним), в том числе по самым неожиданным линиям; культурные ожидания, построенные на желании радикального действия, включающего целенаправленное разрушение наследия прошлого и переписывание истории (это движение глобально, хоть везде и направлено на разные объекты); переосмысление понятий «человек», «машина», «интеллект» и т.д., что приводит к изменениям в социальных практиках и юридических нормах, — и многое другое. Все это создает питательную среду для искусства (ну или любых других культурных форм), аналогичного тому самому исходному футуризму. Оно, впрочем, не обязательно должно быть столько же милитаристским, националистическим, сексистским и вот это все. Несколько с иного ракурса в небольшой заметке, написанной два года назад, я указывал на возникновение в будущем такого футуризма. Вообще пути его появления могут быть разными. В частности, не стоит сбрасывать со счетов фактор «догоняющей модернизации», которая, как ты в нашем разговоре указала, закономерно порождает футуристскую чувствительность.

Вообще ревайвал того или иного авангардного течения — вещь самая обычная. Дадаизм за последние лет 70 регулярно объявлялся вновь интересным и возвращался в художественную практику в различных инкарнациях. В течение двух первых десятилетий XXI века поднималась волна интереса к сюрреализму. Она уже на спаде, но будет еще долгое время определять художественный контекст. Речь не только о нынешнем выпуске Венецианской биеннале, но о целом неосюрреалистическом направлении, которое плотно присутствует везде — на агрегаторах и биеннале, в галереях и музеях. В России у сюрреализма, как полагается, особый путь (иронизируй, не иронизируй, но так оно выходит). Тут его, с одной стороны, раскопали в прошлом — там, где раньше не хотели видеть в упор. Спасибо Александре Селивановой и Наде Плунгян с их выставкой «Сюрреализм в стране большевиков» (2017) и другими изысканиями. С другой стороны, в данном течении увидели потенциально работающую художественную стратегию. По этому поводу была любопытная статья-манифест 2016 года Александры Новоженовой и Глеба Напреенко в «Разногласиях». Примерно в тот же момент Наталья Серкова в своих озарениях пришла с другого бока к близким выводам (1, 2, 3). Как и многие другие критики и художники. Когда люди крайне разных, часто несовместимых взглядов работают на общее смысловое поле, это о чем-то да говорит. Опять же, недавно вышло русское издание книги о сюрреализме, которую Хэл Фостер написал аж в середине 1990-х, — время для перевода удачно подошло. (Добавлю еще, что долгие годы исподволь происходит серьезная реактуализация абстрактного искусства — но это настолько большая тема, что тут места не хватит.)

К чему я это все: у футуризма, казалось бы, такого успеха в художественном процессе и окружающей его медийной истории мы сейчас не видим. В критической и некритической теории — то же самое. Футуризм либо изредка используется как ругательство, когда надо кого-нибудь приложить (в основном через слишком условное сближение), либо апроприируется разными силами с соответствующими префиксами и этнорегиональными предикатами, о чем мы выше говорили, — но и такой путь, в принципе, тоже редок. Это идеальная ситуация. Есть подходящие условия и благоприятная атмосфера, но крайне мало тех, кто их увидел и ими воспользовался — целый необъятный мир, который ждет исследователей и жителей.

ЕЛ: И это прекрасно! Появление футуризма было, наверное, самым громким из всех авангардных течений, а теперь у нас своего рода секта, где футуризм обсуждается как секретное оружие. Но ты меня убедил, и я вспомнила пару примеров, дающих основания предсказать футуризму близкий ревайвал. Пока, разумеется, не скажем каких, а потом обсудим.

Что еще почитать:

Сайт Екатерины Лазаревой и телегам-канал

Е.Бобринская. «Красота и необходимость насилия». Мифопоэтика раннего футуризма / Сборник «Искусство авангарда. Лексика и символика», 2015, с. 194–215

Е.Вязова. [Рецензия на издание «Итальянский футуризм. Манифесты и программы. 1909–1941» под редакцией Е.Лазаревой] / Искусствознание, №4, 2021, с. 336–355

О том, как все друг друга в фашизме обвиняли: B.Groys. The Cold War between the Medium and the Message: Western Modernism vs. Socialist Realism / e-flux Journal, #104, 2019