December 24, 2020

Муравьиный пастырь

Встреча

Лика, моя кудрявая любовь с выбеленными зубами и подвижной улыбкой, разливала остатки красного сухого по картонным стаканчикам, что мы предварительно сперли из кофейных аппаратов. Женя крепко держал свой стаканчик посиневшими от острого, почти металлического ветра с Финского залива руками и пытался не расплескать на белую майку. Он единственный не оставил отпечаток уходящего лета на своем гардеробе — я и Сашка рассматривали расплывшиеся винные пятна на груди и в шутку то искали в них след от внеземной цивилизации, то гадали на будущее.

— Вот носорог — это к богатству. Ты будешь лежать и ничего не делать.

Сашка водил по моей груди дрожащими пальцами, а Лика возражала ему:

— Это Костик-то будет лежать? Да ты майку подними, у него же в груди окошечко. Откроешь, а там ядерный реактор холодного синтеза с запасом энергии на сто пятьдесят лет. Неиссякаемая батарейка с зарядом настроения. Ты посмотри, посмотри, Саш.

Лика держала за края майки и щекотала, пока я отворачивался и разливал остатки вина на песок, перемешанный с окурками и галькой.

— О, да, неистребимый Костик. Центр притяжения мира и ядро этой нелепой планеты, — ерничал Сашка. — Кто бы еще мог вытащить нас в такой ветер. У него батарейка, а мы жуем песок и не чувствуем ног.

— Ну, — отвечала Лика, — если бы Костик все лето нас не собирал, покрылись бы плесенью дома или нырнули бы в депрес работы. Так что это замечательное лето, можно сказать, только благодаря его бодрому сердцу, что никак не наестся движения.

Саша молчал и смотрел вдаль на скрывающие солнце облака. Он всегда был задумчивым интровертом. Но его внимание заставило нас замолчать и присоединиться к виду неба. Лика глубоко дышала с закрытыми глазами, и на лице мелкими признаками, что знал только я, проступала невидимая улыбка. Я видел ее внутри. Вдруг солнечные лучи прокололи облака, и персиковый, кремовый свет заката как из банки краски разлился по неспокойному заливу. Нам было дано еще пять минут, ради которых все и собрались. А потом, как и много раз за это лето, проводить день, разойтись по домам и немного умереть, чтобы на следующий день смотреть закаты, которые никогда не повторяются.

Я вспоминал этот вечер по посеревшим пятнам на майке. Закрываются глаза, и я тут же оказываюсь внутри Лики, что стояла на берегу Финского залива и прислушивалась к шуршащему по лицу ветру, прослеживаю пятнистое солнце, просвечивающие веки, катаю крошки песка между пальцами ног. Они кололи и больно растирали ступни, словно наждачная бумага.

Майка упала с инвалидной коляски на пол и оборвала звук волн и ветра. Но на пол будто упал металлический предмет. Я открыл глаза — майка лежала на полу с пятном в виде носорога.

Лика

Это был наш с Ликой юбилей, мы были вместе уже три года. Познакомил нас Женя. Случайно, в дешевом студенческом кафе, между прочим, между пиццей и перелистыванием лекций. Женя попутно с едой рассуждал на разные философские темы, выискивал их даже в кусочках колбасы на пицце и тут же разворачивал их в необъятную философскую концепцию, уходящую корнями куда-нибудь к Платону, которого считал чуть ли не полубогом.

Лика скромно подошла к нам за самым обычным времяпровождением. То ли от скуки, то ли в ожидании занятий. Села, заказала салат и уточнила, есть ли там петрушка.

— Петрушка зимой в студенческой пиццерии? Помилуй бог, — закатил глаза Женя, — Лика, ты никогда не перестанешь быть девушкой и все никак не превратишься в физика. Чую, твоя профессия тебе не очень пригодится. Знакомься, это Константин, будущий социолог. Не будь он моим другом, мы бы весело пинали его под ребра всем философским факультетом.

— Очень приятно, — Лика опустила глаза и мило улыбнулась. Губы ее были необычно пластичны, и их волнистые движения завораживали. — А что тебе до петрушки, Жень? Ее круглый год можно на подоконнике выращивать, а тут целое кафе.

Лика спрятала глаза под стол, потом коротко исподлобья стрельнула. Затем, испугавшись моей слежки, снова забилась под стол и покраснела какими-то невообразимыми пятнами в виде сердечек, пухлых и мелких, с заостренными кончиками, мелкими или с расплывчатыми краями. Я никогда такого не видел. Впрочем, даже Женя пригляделся к необычной боевой окраске давно знакомой подруги.

— Глядя на эти кусочки колбасы, тебе принесут кошачью петрушку, не меньше, — пробурчал он.

— Ты с кошачьей мятой не перепутал? — посмеялся я. Лика не смотрела мне в глаза.

— Ты что! — искренне возмутился Женя. Бросил и кусок пиццы, и конспект, и вообще все, что могло помешать рассказу. Конечно же, с философскими зачатками, насколько я его знал.

— Кошачья петрушка — лишь второе название цикуты, яда, которым...

— Отравился Сократ, — продолжила Лика.

Мы с Женей замолчали. У Жени закатились глаза.

— Вообще-то его отравили. Суд же был, а это было наказание, — Женя вызвал Лику на бой, который, как прожженный сексист, не мог проиграть.

— Отравился, Жень. Но ты не заводись, — Лика положила руку на плечо Жени и особым, не по годам женским голосом успокаивала бурлящего Женю, который вот-вот потерпит поражение, — в то время на суде обвиняемый помимо вынесенного приговора мог предложить свой. Судьи выбирали приемлемый из двух. Сократ предложил себе в наказание обеды в Пританее пожизненно. И что могли выбрать судьи между смертным приговором и такой вот предложенной почестью? Конечно же смерть, которую тогда производили через цикуту.

Женя помолчал секунду, сглотнул незаметно (но я заметил) и, будто не замечая Лику, продолжил в мою сторону:

— А яд этот действует весьма жестоким образом — очень медленно холодеют конечности, ты перестаешь чувствовать кончики ног, потом колени, потом гы, да-да, мужская функция тоже холодеет, — Женя показал пальцем вниз, под стол, — пока смерть не окружит сердце. Так что, Лика, — обернулся Женя к ней, — про кошачью петрушку подумай.

И мы смеялись дальше весь вечер, потом разошлись по домам. Я провожал Лику и рассказывал о социальном аспекте убийства Сократа и его влиянии на вопрос демократии. Лика смотрела под ноги и слушала, а дослушав, призналась, что вычитала эту историю совершенно случайно в институтском журнале, а на самом деле ничем кроме физики не интересуется. Просто лгала.

После первого поцелуя я еще много раз видел и слышал, как Лика знает то, чего не должна была, и говорила то, чего от нее никто и никогда не ожидал.

— А правда ужасная смерть? Когда холодеют и немеют ноги, будто сотни муравьев заползают под кожу и медленно крадутся, покусывают, копошатся на тебе. А там, где прошли, остается онемевшая плоть. Ты лежишь и ничего сделать не можешь, только ждешь, когда муравьиный рой заберется в твою душу, и она тоже онемеет.

Лика сочувствовала такому далекому по времени и такому близкому по ощущениям человеку.

— А я люблю почему-то муравьев. Вообще насекомых люблю. У меня дома есть даже целый личный муравейник. Я тебе потом покажу.

Я обнял теплыми ладонями ее лицо, посмотрел глубоко-глубоко, и душа моя спросила: «Хороший она человек? Можно ей верить?». Но душа Лики ничего не ответила, потому что уже была влюблена и лжива.

Говорят, сердце правдиво лишь через три года отношений. И через три с половиной года Лика сидела на коленях перед кроватью, с которой я безжизненно свесил ноги, и смотрела заплаканными карими глазами, сбивчиво прося прощения у своей совести в моем лице. Она гладила мои бесчувственные колени исхудавших дистрофичных ног и умоляла что-то сказать или что-то спросить. Я обнял ее лицо руками и спросил через глянцевые от слез глаза, словно через микрофон ее души о том, хороший ли она человек теперь, и как же я мог ей поверить. Душа Лика услышала вопрос и на этот раз ответила правду. Лика молча встала, вытерла влагу со щек, оставив тыльной стороной руки влажный розовый цвет, и ушла навсегда.

Лика всегда делала то, чего от нее никто не ждал, и говорила то, чего никто не рассчитывал услышать. Правдивее всего говорила ее душа, но говорила она лишь одно.

Женя

Все, с кем мы снимали квартиру, уехали на летние каникулы, поэтому Женя спокойно мог бывать у меня в гостях, не боясь строгих сожителей-инженеров, которые в общем-то были дружелюбными в глубине души, но не человеколюбивыми и подозрительными. Они на каждого недоверчиво смотрели. Женя без скромности мстил им за эти взгляды, копошась на их книжных полках и рабочих столах. Я отгонял его чуть ли не кошачьими «кыш», но Женя метался из угла в угол в поисках запрещенных игрушек, пока их количество не сократилось до минимума и ничего, кроме моего муравейника, стоящего в углу, для игр больше не оставалось.

— Кость, а нафига ты их разводишь? Ну, без этих твоих глупых отговорок, мол, ты социолог и тебе интересна эта мелкая цивилизация.

Я подошел к муравейнику. Открыл стеклянную дверку, сунул руку и положил ладонь на мохнатую движущуюся кучу палочек и веточек. Муравьи сначала осторожно принюхивались, потом гурьбой ринулись покорять мою руку. По пути они щипали и кусали, щекотали легкими, цепляющимися за мелкие волоски, лапками. Кровь теплом приливала к руке, я чувствовал, как конечность приобретает особую налитую форму. Кожа словно отделялась от плоти, обтягивала ее тонкой и теплой перчаткой, идеально подходящей моему телу. Женя непонимающе смотрел, выкатив белки глаз.

— Муравьи заставляют чувствовать всю жизнь моего тела, — погрузившись в себя, начал рассказывать я. — На самом деле, муравьи поддаются тренировке. Отмечают друзей и врагов, видят тех, кто их кормит, и запоминают тех, кто наносит вред муравейнику. И когда ты сможешь с ними сдружиться, у тебя появится сразу тысяча, сотня тысяч верных, самых крепких друзей. Если понадобится, они съедят твоих врагов и атакуют тех, кто может навредить тебе. Это умные создания, Женя, очень умные. Муравьи умеют быть цивилизованными и сохранять единство в целях, причем цели эти могут меняться, будто они понимают их смысл. Бывает, когда остаюсь один, я раздеваюсь догола и выпускаю их на свое тело, общаюсь с каждым и со всеми одновременно, чувствую, как каждая пора соприкасается с мелкими лапками. Но самое удивительное — в какой-то момент тысяча муравьев замирает и перестает двигаться совсем. Ощущение. И знаешь, когда это произошло впервые?

Женя не ответил, смотрел на меня как на безумного. Я видел это периферийными зрением, пока наблюдал за движением мелких друзей по запястью.

— Они остановились, потому что эта мысль пришла мне в голову. Я так подумал, просто захотел. Ты меня слышишь, Жень?

— Ну... Ты, конечно, помешанный придурок! — искренне сказал Женя. — Старик, ладно я, но ты это только Лике не говори. Она физик и в твои эзотерические эксперименты не поверит. Она тебя полным шизофреником посчитает и прощай любовь.

— Не веришь? Хорошо, смотри. Только обещай потом не болтать, ладно?

Женя молчал. Я подумал и приказал муравьям вернуться домой. Ладонь начала белеть, движение расступалось и оголило порозовевшую кожу. Женя что-то уронил на пол. Потом молчал и молчал, а я улыбался в ответ. Было забавно смотреть на его обезумевший взгляд.

Я сбил его ступор, напомнив, что нас ждет Лика и мы уже опаздываем. Я чувствовал, как скрывшееся с лица Жени удивление просто углубилось в сердце, а сверху остался лишь бодрый взгляд с блестящими голубыми глазами, нелепо вставленными в рыжее неприятное лицо.

Лика ждала в кафе. Там же, где мы когда-то познакомились. Был шумный и важный повод — Женя получил приглашение на обменку в США и пригласил нас отметить. Почти никого больше не пригласил, потому что часть уже разъехалась, часть просто завистливо отказалась. За ужином Женя травил разные истории из забытых гангстерских фильмов и грезил, как сможет прогуляться по Манхеттену или «Аллее славы».

— Ну, друзья, — Женя поднял почти завершающий встречу бокал с пивом, держа надкусанный треугольник пиццы, — что же вам привезти из этой величайшей страны? Ну, Костику понятно, просто кучу американских термитов. А тебе, Лик, кроме цветочка аленького?

— Да ничего, Женя. Набери историй на десять лет вперед и хватит с тебя.

— Ну, — Женя отхлебнул с бокала, — разве у меня могут быть истории без тебя? — и тут же заел пиццу, не отрывая рыбьих глаз от Лики и пытаясь разглядеть реакцию, которую и прощупывал. Лика покрылась сердечками, большими и маленькими, с заостренными кончиками или с расплывчатыми краями.

Что произошло между мной и Ликой? Что произошло между ней и Женей? Как же в этом разобраться, как подступиться? Мы молча переживали то, что случилось. Я все еще обнимал Лику на заливе и парковых лавочках, но уже не свою Лику, а какую-то недоамериканскую девушку-хиппи с растрепанными, спутавшимися кудрями, засаленными и забытыми в пользу мечтательного взгляда.

Женя вернулся в конце лета, и мы его встречали старой шумной четверкой, распивая дорогое вино из картонных стаканчиков. Я не допускал Лику к общению с Женей, просто боялся. Но их взгляды могли разговаривать без моей воли, все было давно решено.

Женя сам все рассказал. Лика и правда страдала, когда моя нога отнялась. Плакала, злилась на мир, почему-то на себя, на все вообще. Но никто ничего не мог сделать, уж тем более хрупкая, милая девушка, что так нуждалась в поддержке сама. Такой поддержкой стал Женя. Я часто представляю, как это произошло, но ничего кроме кальки на типичную измену, где обезумевшая от горя женщина, распивая за рассуждениями вино с лучшим другом, вдруг находит в нем то ли увлечение, то ли утешение в виде секса. Вижу этот вечер в темных тонах торшеров, бокалы на полу, один разлился, и большое винное пятно в виде носорога растеклось вокруг. Женя мягким голосом что-то говорит, а потом рука...

Мой друг рассказал не все, но и того, что рассказал, хватило. Он ушел, громко хлопнув дверью в палате, и ушел он навсегда.

Саша

Сашка из тех людей, которых, кажется, знал всегда, но нашел совершенно случайно. Скажем, где-то возле стендов приемной комиссии с путаными табличками и списками, по которым каждый ищет себя, но иногда и друг друга. Угрюмый брюнет с лицом, будто выколотым из камня, с ровными гранями щек и глазниц, спокойный и монолитный человек водил пальцем по длинному полотну фамилий на деревянном стенде. Но вдруг остановил палец на нужной строке, совсем чуть-чуть поддернул уголок губ. А потом обратил внимание на меня, растерянного пацана с бегающими глазами, расстроенного своим непоступлением. Он утешил:

— Бывают, списки путают, кого-то теряют или записывают не туда. Давай посмотрим, какая фамилия?

— Константин Подлинный, — ответил я растерянно. Уже час я искал себя в списке курса социологии.

— Подлинный. Это от слова «длинный» или от «подлинный», ну, то есть настоящий?

— Это частый вопрос, но очень тупой. От слова «настоящий».

— Ну смотри. Вчера я пришел смотреть списки и не нашелся. Сегодня решил проверить еще раз и вот, — Саша тыкнул острым пальцем в измятый листок на стенде. — Поэтому давай проверим тебя на всех факультетах вокруг. Ты иди справа, а я слева.

Откуда у Саши столько энергии и какой-то магической проницательности к этому миру, всегда было загадкой. Он с первой встречи улавливал метафизические дыры и бреши и тут же ими пользовался. Я нашел себя совершенно чуждым выбранной профессии на кафедре физики, но нашел лучшего друга, что защищал и предостерегал меня еще долгие месяцы.

Саша никогда не замечал своих умений. Я по-дружески пытался ему это объяснить на каких-то бытовых примерах. Подбирал, даже создавал ситуации, чтобы испытать его тонкую чувствительность. Он слушал, кивал без эмоций на лице и отвечал, маша рукой, мол, это было совпадение. Мы оба смирились — я со своим удивлением, он с безупречной фартовой судьбой — и просто дружили. Перед важными для меня событиями я часто либо спрашивал Сашино мнение, либо просил поделиться со мной ощущениями, а со временем научился различать мельчайшие, невидимые человеку, его не знавшего, черточки, полосочки, подергивание лица, особое шевеление волос. Все вместе без слов демонстрировало его мысли.

О Лике мы никогда не разговаривали. Я боялся узнать, увидеть то, что не мог толком прочитать в ее глазах, но мог бы увидеть в Сашиных. Он знал, конечно же, но тоже играл в эту игру неубеждений, кажется, и сам понимая ее корни.

Все изменилось в то лето, когда мы вдруг без абсолютной причины и повода стали собираться вместе, просто потому что оказались рядом в одном месте. Нас стянуло кольцо отношений, каких-то немотивированных, беспричинных и спонтанных, но таких теплых и уютных. Часто вечера мы проводили на берегу Финского залива, где у нашей четверки появилось свое место, на которое, кажется, не смел претендовать больше никто. Из таких мест, от которых держишься подальше, когда видишь. Потому что даже издалека заметно — у места есть хозяин. У нашего было целых четыре. Сложенные друг на друга бетонные плиты были сдвинуты так, что образовали два выступа, на которых мы пили, ели, рассказывали истории, правдивые и не очень, пока не выложили все свои короткие жизни, которые, по сути, только начались.

Истории кончились в последние дни лета, в тот самый вечер, с которого я начал свой рассказ. Мы сидели друг напротив друга и путались в тонкие синтетические пледы, прятались от ветра, смотрели в глаза и молчали, провожали солнце, свет и что-то еще. На берегу дуло, и мы криво щурились от летевшего в лицо песка.

— А говорят, если дуть на ветер, то он утихнет, — решил разрядить я обстановку и вытянул губы трубочкой. Они быстро высохли, и тонкий свист превратился в слабое шипение.

— Тоже мне метеоролог-диктатор, — глупо пошутил Женя. Лика улыбнулась на эту шутку и подмигнула ему.

Севшая на землю тень закрывала лица мутными пятнами. Лика наконец уговорила всех собираться домой. Мы плелись уставшими ногами по мягкому песку, как вдруг Саша положил холодную руку мне на плечо. Сашка редко кого-то касался, тем более так бесцеремонно. Это холодная костлявая ладонь. Он напугал меня, сзади ждало что-то страшное, это чувствовалось изнутри. Я обернулся — Саша качал головой в стороны, показывая бессловное «нет» и плакал. Молча, тихо, как мог делать только Саша. Я ничего не спросил, отвернулся и пошел дальше.

Через месяц мы обо всем забыли окончательно, вместе с распавшейся из-за учебных работ четверки. Я не переставал думать о том, что тогда произошло, и ответ ждал не долго.

Мы шли с Сашей к берегу, когда я почувствовал, как по левой ноге забираются муравьи. Подумал, что показалось, и дернул штанину. Но муравьев становилось все больше, они кусались и кололись, забирались все выше, оставляя за собой дорожку онемевшей кожи, и она расползалась вокруг, пока я не перестал чувствовать ступню. Я тупо смотрел на ногу, и она становилась меньше моей, словно пластиковой заменой, прилепленной в культе, обрезанной по колено. Привычный шаг на ватную ступню подвернул ее ужасным изгибом, но ни капли боли. Только от падения и ушиба локтем. Саша подбежал и молча поднял меня, как солдат-товарищ, спасающий раненного друга из жара войны. Он вывел меня на дорогу, попутно мотая головой, облитую слезами.

Потом больницы. Плачущие родители с протянутой рукой, тихое обсуждение исчезнувшего студента и постепенное забытье. Саша был из последних, кто меня покинул. Гораздо позже Лики и Жени, да и всех остальных на свете. Но и он в конце концов сдался и все реже посещал меня. А когда забегал в одинокую комнату, изученную мною до трещин в краске, то все больше молчал, мотал головой, а плакал все суше и суше.

Я не виню его. Без сомнения, Саша не вынес пытки своей чувствительности, всей своей угрюмой сущностью чувствовал то же, что и я — заползающее как паук в мою душу липкое, черное, беспросветное одиночество. Замкнутое в парализованном теле. И тишина.

Комната

Что остается с одиночеством? Чистая совесть и обман чувств. А из физического — кровать, витражное окно напротив, пролетающий в небе самолет оставляет на оконном стекле белую трещину. Рейс 1407, вылет из Санкт-Петербурга в Екатеринбург. Блестяще отполированные ручки костылей, что режут глаза из-за границы периферийного зрения. У моей кровати вытерта с сотню раз лужица слез. Темные стены, наполненные сиплыми страданиями близких.

Никто не остался прежним? Нет, всего лишь иллюзия, затухающая иллюзия в моей голове. Прежним остался лишь я, забетонированный наглухо в комнате, вокруг которой мир исходит на нет, но без меня. Это поражало силой, мощью боли. Такой непонятной, непростой, неуловимой. Только концентрируюсь, чтобы поймать, локализовать где-нибудь под мышкой, а она шмыгает к запястью. Из сердца в почки, из ладони в спину. Бесконечная, бессмысленная игра, длящаяся всего две минуты из неизмеримого их количества. Часы отламывают засохшие дольки времени чуть медленнее, чем хотелось бы. И тишина, как будто в комнате кто-то есть, но зачем?

Прошел месяц, потом другой, потом месяц надежд о том, что я еще встану. И так далее — месяца, которым я давал имена, помечая их словами из словаря на случайно открытой странице. Пока не понял — они не кончаются, и очередной месяц никакой не порог и не начало нового, а просто текущее бесконечное настоящее.

Приходили врачи. Щупали ногу как тухлую рыбу, стучали, кололи и уходили, оставив наигранный оптимизм. Были знахарь и бабки-колдуньи. Приносили топоры, которыми делали зарубки на пороге, мыли ложки в дверном проеме, изображая устрашение неразборчивым шепотом. Со временем оставили и они. Лишь приставленный врач местной больницы нехотя тянул взваленную на него обязанность вести дневник вечного парализованного больного. Когда-то он показал мне все свои морщинки на лощеном врачебном лице, а я все уголки онемевшей ноги, и мы просто, видимо, по обоюдному молчаливому согласию, перестали здороваться, чтобы не тратить время и не строить иллюзий. Просто подписывали нужные справки и бумаги за каких-то пару минут, и он спокойно уходил даже не прощаясь. Иногда оборачивался на муравейник и покачивал головой, цыкал. Никогда не говорил, что же он имел в виду.

Лика, Женя и Саша были уже на последнем курсе и, наверное, готовились к неизвестности будущего. Писали последние рефераты, переплетали дипломы, перелистывали зачетки. Я уверовал себя, что полностью ими забыт, как старая университетская история, что будет вспоминаться на кухнях при встречах за бутылочкой вина.

Но вдруг щелкнул тумблер и стало спокойно. Будто кто-то отрезал пуповину от объятого атмосферой внешнего мира, и я родился заново, но только молча, без криков младенца. Мир будто вычел меня из общего закона взаимодействий вещей и сил, притяжение уже не действовало на меня, и атомы тела не держали электромагнитные силы. Полная растворенная свобода, разлетевшаяся по застывшему комнатному воздуху. Пока в нее не ворвался Саша.

Спустя месяцы годы, такой же, как и прежде — угрюмый, каменный остолоп с желеобразными глазами. Он не здороваясь пересек комнату, схватил муравейник в углу и ухнул его прямо мне на ноги, всем копошащимся содержимым. Муравьи расползлись по белым простыням, по складкам и загибам, обняли тело. Образовавшиеся перчатки для ног шумно заурчали во весь муравьиный голос. Я перекидывал взгляд с оживших черным цветом ног на косившего ртом Сашку, и смеялся то ли истерично, то ли всерьез. Я снова видел движение там, где перестал давно ждать, и забыл вдруг о том вечере на заливе, где предал закат, о Лике и Жене, о трещине от самолета на стекле. И забылся, и уплыл, и снова вернулась пуповина. И адская, но самая сладкая боль сотнями муравьиных клыков ошпарила мне ступни. Потом насекомые расступились вокруг тела, встали на задние лапки стройными отрядами, и стали ждать, пока я встану.

— Ты муравьиный пастырь, Костик, — усмехнулся Сашка.

Берег

Я люблю осеннее море. Своими ногами мое тело перемещалось по восточному побережью Америки. Все сложилось само, как часто, бывает, удивляет жизнь. Работа, откуда-то взявшиеся деньги, путешествия от берега к берегу, пластиковый треснутый стул, тонущий по щиколотку в затвердевшем сыром песке. И мое молчаливое лицо с непрекращающейся придурковатой улыбкой.

Небо сыростью сливается с морем вдали, объектив глаз пересекают вялые замершие фигуры, ждущие американскую зиму. Черно-белый цвет мира, так недооцененный цветным зрением. Цвета — всего лишь глубина черного и белого.

Посреди пляжа тюлень, убитый океаном. Его обмякшее тело, словно сосиску, подталкивают волны и тут же сносят обратно. Тщетная попытка захоронения. Седовласая старушка мечется вокруг тушки, скулит и стонет, но ветер срезает ей слабый голос, и никто не слышит, как человек умирающий воет об умершем теле. Но скоро приехал экскаватор из числа мелких, что роют городские траншеи, попытался сгрести тюленя в ковш, но волны затекали в него и сносили тело обратно. Бабушка опытно махала руками, ругала тракториста, но все зря. Растревоженный экскаватором песок капал с гусеницы и ковша протяжными прерывистыми струйками, разбрасывая вокруг жижу, разводя грязь. Бабушка вошла по пояс в воду и подталкивала тяжелый труп в ковш. Справилась наконец мощным толчком и тут же упала в песочную кашицу. Перемазала руки и лицо полосами, словно маскировкой Рембо. Экскаватор в несвойственной роли катафалка медленно уполз вдаль, уставшая бабушка неслась за ним следом.

Черно-белая картина стерла фигуры, обновилась картина, и я продолжил рассматривать однотонную даль, выровненную мутным небом с дрожащей подкладкой моря. Помарку на ровном песочном полотне, что раскурочил трактор, снова размыло водой, и на это место, где еще десять минут назад барахтался на волнах тюлень, пришли четверо шумных и совсем молодых людей. Укутанные в клетчатые одеяла, с картонными стаканчиками из кофейных аппаратов.

— Отстань, отстань, Кевин, — тонкий девичий голос иглой протыкал ветер и долетал до меня.

— Ну уж нет, давай и ты свой. Не выделяйся, Мари. Тебе и так внимания больше положенного. Ну вот, додергались, последнее, что было...

— Уууу, Мари. Неуклюжая кукла. Пролила. Больше не продадут же.

— Смотрите, получился носорог.

— Где?

— Ну вот — туловище, живот, — девушка крутилась вокруг пятна на песке, — вот и сам рог. Я — винная художница на песке. Новое искусство, Кевин. Так что отстань. Сейчас волна придет и смоет рисунок, который никогда не повторится.

— Ну, это не проблема, Мари. Завтра нарисуешь новый.