Разное несуразное
July 1

Взорвать Ленина: хроника терактов у тела красного вождя

Сердце Красной империи

Когда в январе 1924 года главный атеист страны приказал долго жить, его соратники оказались в щекотливом положении. Вся партийная верхушка погрузилась в лихорадочные споры, которые велись не столько о судьбе тела, сколько о будущем самой власти. Идея сохранить останки вождя для потомков витала в воздухе, подогреваемая потоком писем и телеграмм от «трудящихся», требовавших не предавать Ильича земле. За этой «народной инициативой», как водится, стоял вполне конкретный режиссер — Иосиф Сталин, который, в отличие от идеологов-теоретиков вроде Троцкого, нутром чуял колоссальный потенциал этой затеи. Троцкий язвительно называл идею бальзамирования «безумием, граничащим с кощунством», и предрекал, что создание «мощей» из революционера-материалиста выставит партию на посмешище. Ему вторила и вдова, Надежда Крупская. В своем открытом письме в «Правду» от 30 января 1924 года она буквально умоляла соратников мужа:

«Большая у меня к вам просьба: не давайте своей печали по Ильичу уходить во внешнее почитание его личности. Не устраивайте ему памятников, дворцов его имени, пышных торжеств в его память и т. д. — всему этому он придавал при жизни так мало значения, так тяготился всем этим. Помните, как много еще нищеты и неустройства в нашей стране. Если хотите почтить имя Владимира Ильича, устраивайте ясли, детские сады, дома, школы, библиотеки, амбулатории, больницы, дома для инвалидов и т. д., и самое главное — давайте проводить в жизнь его заветы».

В принципе, идея здравая. Но ее голос, как и голос Троцкого, потонул в хоре тех, кто понимал: народу, у которого силой отняли Бога, царя и вековые традиции, срочно нужен новый идол. Сталин продавил решение через Политбюро, и под разговоры о мировой революции в самом сердце страны начали возводить языческое капище. Паломничество к нетленному телу должно было заменить крестные ходы, а гранитная усыпальница — стать главным храмом новой, коммунистической веры. Этот прием оказался универсальным: в XX веке его с успехом провернули и в других странах с авторитарными режимами, от Северной Кореи до Вьетнама, потому что он работает безотказно. Тело вождя стало главным государственным божеством, а значит, его защита — делом первостепенной важности.

Алексей Щусев

За архитектурное воплощение храма красного божества взялся Алексей Щусев. Выбор был неслучаен: этот талантливый архитектор до революции считался главным специалистом по храмовому зодчеству, он проектировал Марфо-Мариинскую обитель и Троицкий собор Почаевской лавры, досконально зная, как камень и пространство влияют на человеческую душу. Получив заказ на Мавзолей, он не стал изобретать велосипед, а гениально скомбинировал проверенные тысячелетиями приемы. В его творении угадываются и строгая геометрия египетских пирамид, и ступенчатая форма месопотамских зиккуратов — вечная классика для гробниц обожествленных правителей. Получилась мрачная, давящая своей массой коробка из красного и черного камня, которая должна была символизировать вечность и незыблемость нового порядка. Для облицовки использовали красный гранит, символизировавший знамя революции, и черный лабрадорит, камень скорби. Материалы везли со всех концов необъятной страны, чтобы подчеркнуть единство народов вокруг нового центра силы. Но Щусев не забыл и о практической, политической функции. Верхняя часть усыпальницы была спроектирована как трибуна, с которой новые вожди могли приветствовать парады, стоя как бы на плечах усопшего бога и черпая от него свою легитимность. Это вам не гробница Наполеона в Париже, где все подчинено прославлению одной личности. Тут все было серьезнее: Мавзолей символизировал вечность самой Системы. И любой плевок в его сторону, любой камень, брошенный в его стену, был не просто хулиганством, а святотатством, актом политического богохульства. А на такое, как известно, всегда найдутся отчаянные охотники.

И они нашлись почти сразу. Не успели строители убрать леса, а рабочие закончить полировку гранита, как к новой святыне потянулись не только экзальтированные паломники, но и первые протестующие. Хроника покушений на мумию открылась 19 марта 1934 года. В этот день в траурный зал вместе с толпой вошел крестьянин из подмосковного совхоза «Прогресс» Митрофан Никитин. В отличие от других, он пришел не с пустыми руками, а с револьвером «Наган», спрятанным под одеждой. Его план был прост и дерзок: подойти к саркофагу и разрядить барабан в стеклянный гроб. Но что-то пошло не так. То ли охрана, несмотря на свою малочисленность в те годы, сработала профессионально, то ли кто-то из посетителей, заметив оружие, оказался не робкого десятка и поднял шум. Поняв, что дело провалилось и его сейчас скрутят, Никитин, недолго думая, направил ствол себе в грудь и пустил пулю в собственное сердце. При обыске тела у него нашли записку, где простым, но полным отчаяния крестьянским языком объяснялось, что он думает о коллективизации, голоде и партийных бонзах. Судя по тексту записки, после исполнения задуманного Никитин в любом случае собирался покончить с собой.

«Насколько люди изоврались во лжи. Кругом нищета, голод, рабство, зверство, пришибленность какая-то. Люди боятся друг друга, боятся слова лишнего сказать, зная, что за плечами ГПУ, пытка, смерть. Люди от истощения, от голода падают и мрут как мухи. Кругом свирепствуют тиф и другие эпидемические болезни, которые все распространяются. Да, действительно наш „российский социализм“ очень и очень много принесет бедствия народу. Еще много миллионов погибнет от коммунизма, от этой химеры, абсурда. Я, Никитин Митрофан Михайлович, с радостью умираю за народ. Я с 13 лет работаю, моя совесть чиста, за правду на все пытки готов пойти. Я долго все обдумывал, мучился, переживал. — Писал он. — Я, умирая, протестую от миллионов трудящихся, довольно рабства, террора… Опомнитесь, что вы делаете? Куда страну завели? Ведь всё катится по наклонной плоскости в бездну».

Это был еще не терроризм, а крик души человека, доведенного до ручки. Он решил отнести свою жалобу в самую высшую инстанцию — прямо к основателю конторы, который, по его мнению, и был виновен во всех бедах. Власти, разумеется, инцидент тихо замяли, записку спрятали в секретные архивы ОГПУ, а в газетах не написали ни строчки. Но это был только первый тревожный звоночек, показавший, что гранитный идол будет притягивать к себе не только любовь, но и лютую ненависть.

Дальше — больше. В период хрущевской «оттепели», когда гайки слегка ослабли, а в головах у людей после развенчания культа Сталина царил полный кавардак, Мавзолей превратился в настоящий громоотвод для городских сумасшедших. Фигура Ленина осталась единственной неприкасаемой святыней, и на нее обрушилась вся накопленная злоба. 20 июля 1959 года один из посетителей, некий гражданин Романов, не мудрствуя лукаво, запустил в саркофаг принесенным с собой молотком. Стекло треснуло, но выдержало. Уже через год, 14 июля 1960-го, его подвиг повторил некий гражданин Минибаев из города Фрунзе. Этот действовал еще проще: дождавшись своей очереди, он запрыгнул на барьер и с ноги врезал по стеклянному куполу. Стекло снова треснуло. На допросе в КГБ он гордо заявил, что «вынашивал этот план с 1949 года». Власть реагировала на эти выходки предсказуемо и по-своему логично. Чтобы не признавать наличие в стране политического недовольства, всех нападавших объявляли душевнобольными и отправляли на принудительное лечение в спецпсихбольницы. Списывать все на безумие было удобно — это позволяло избежать неудобных вопросов и сохранить фасад всеобщего благополучия. Но пока система лечила симптомы, выписывая справки и ломая людей аминазином, сама болезнь — глухая ненависть к режиму — продолжала прогрессировать.

Качественный скачок от бытового вандализма к настоящему терроризму произошел 12 сентября 1967 года. В этот день к Мавзолею пришел человек, у которого в голове были не просто обиды, а кое-что посерьезнее. Это был житель литовского Каунаса с русской фамилией Крысанов. Он не стал кидаться молотками или плеваться в саркофаг. Он привел в действие начиненный взрывчаткой самодельный пояс смертника прямо у входа в усыпальницу, на мостике у Кутафьей башни, где в тот момент стояла очередь. Громыхнуло так, что на брусчатку посыпались осколки и куски человеческой плоти. Сам террорист, естественно, отправился к праотцам. Но с собой он прихватил еще несколько человек. Погибла молодая пара, приехавшая в Москву, а одной итальянской туристке взрывом оторвало ногу. Это был уже не просто вандализм, а полноценный, кровавый и циничный теракт, направленный на массовые жертвы. Факт того, что террорист был жителем Литовской ССР, но при этом, судя по всему, этническим русским, делал его мотивы особенно неудобными для КГБ. Его нельзя было просто списать на литовский национализм и деятельность террористических групп вроде «лесных братьев». Здесь было что-то другое, возможно, более глубокая, личная или идеологическая ненависть к советской власти, не связанная с национальным вопросом. Разумеется, КГБ сделал все, чтобы этот факт похоронить. Но урок был усвоен: отныне защищать мумию нужно было по-взрослому.

Николай Томский

После взрыва 1967 года в высоких кабинетах на Лубянке и в Кремле наконец поняли, что пора кончать с показухой и заниматься делом всерьез. Миф о «всенародной любви» к вождю, как оказалось, требует серьезного бронирования. В апреле 1973 года, всего за несколько месяцев до следующего, еще более громкого инцидента, в Мавзолее установили новый, второй по счету постоянный саркофаг. Разработку поручили скульптору-академику Николаю Томскому, а главной фишкой проекта стало сверхпрочное пуленепробиваемое стекло, разработанное в секретных НИИ. Это было не просто техническое решение, а невольное признание: наш бог нуждается в защите от своей же паствы. Государство, которое не могло обеспечить своих граждан нормальными колготками или туалетной бумагой, тратило бешеные деньги на защиту мертвого тела. Ирония заключалась в том, что, создав эту броню, власти лишь подняли ставки. Теперь, чтобы добраться до цели, нужен был не молоток или пистолет, а что-то помощнее, способное пробить эту защиту. Система сама, своими руками, подталкивала своих врагов к эскалации и использованию взрывчатки.

К началу семидесятых годов, в самый разгар брежневского «застоя», посещение Мавзолея превратилось в тоскливую обязаловку. Из ритуала ушла последняя искра, остался только нудный церемониал. Школьников гоняли туда целыми классами, как на овощебазу. Провинциалы, приехавшие в столицу за колбасой, заходили «для галочки», чтобы потом рассказывать дома, что «видели Ленина». В длинной, змеящейся очереди, которая в иные дни достигала Александровского сада, стояли люди с одинаково постными лицами, отбывающие повинность. Эта рутина, повторявшаяся изо дня в день, усыпила бдительность охраны. Солдаты и чекисты, привыкшие к бесконечному потоку покорных, сонных тел, перестали видеть в них угрозу. Они сами стали частью декорации, таким же ритуальным элементом, как гранитные стены или смена караула. Эта атмосфера всеобщей скуки и формализма создала идеальные условия для теракта. Внимание притупилось, охрана расслабилась. Дверь в главное святилище страны оказалась, по сути, открытой настежь.

И вот к осени 1973 года сложились все условия для будущей трагедии. С одной стороны — главный сакральный символ страны, атака на который гарантировала оглушительный эффект. С другой — длинная история нападений, доказавшая, что это место как магнитом притягивает всех обиженных и безумных. А в-третьих — убаюканная десятилетиями рутины охрана, которая уже не ждала подвоха. Система сама создала для себя эту ловушку. Она построила храм, объявила его святыней, а потом сама же превратила поклонение в скучную формальность, усыпив собственных стражей. Сцена была готова. Оставалось только дождаться главного актера. И он уже ехал в Москву, сжимая в кармане провода от самодельной бомбы.

Человек, которого не было

Когда в гранитном склепе громыхнуло, от террориста остались, прямо скажем, запчасти. Прибывшим на место чекистам пришлось не расследовать, а буквально соскребать улики со стен. В эпицентре взрыва человеческое тело превратилось в биоматериал, который криминалистам пришлось просеивать среди фрагментов гранита и останков невинных жертв. Были найдены лишь рука и фрагмент головы, принадлежавшие подрывнику. Идентификация стала возможной благодаря чудом уцелевшим, но сильно поврежденным обрывкам паспорта. Сложив этот жуткий пазл, следователи получили имя, однако первоначальная информация была противоречивой, в разных документах фигурировали фамилии Волынский и Потапов, что отражало хаос первых часов расследования. В конечном счете, официальная версия остановилась на имени Николая Николаевича Саврасова, тридцатичетырехлетнего уроженца города Горловка Донецкой области Украинской ССР. Личность установили. Теперь предстояло самое интересное: слепить из этого персонажа историю, удобную для доклада наверх. Работенка не пыльная, но требующая творческого подхода.

И чекисты из украинского КГБ сели строчить сказку для начальства. Документ, ушедший первому секретарю ЦК Щербицкому, — это не отчет, а песня. Классический пример бюрократической мифологии, где факты — это просто глина для лепки нужного образа. А образ был нужен простой и понятный: асоциальный дегенерат, свихнувшийся уголовник. В ход пошло все: три судимости, включая десятку за разбой, — есть. Характеристики от сокамерников, называвших его «недоразвитым», — идеально. Вишенка на торте — диагноз от врачей: «неврастения с гипертоническим синдромом». Ага, неврастения. У рецидивиста с тремя ходками, зарезавшего подругу. Чтобы уж наверняка, приплели и детскую травму: в два года, дескать, попал под бомбежку и до двенадцати лет мычал вместо того, чтобы говорить. Этот подход разительно отличался от сталинских времен, когда любого врага, наоборот, рисовали хитрым и идейным шпионом, чтобы оправдать зачистку множества других. В эпоху застоя было выгоднее списать все на безумие — так система выглядела здоровее и стабильнее.

Реальная биография Саврасова, если очистить ее от чекистской лирики, была историей предсказуемого скольжения по наклонной. Десять лет лагерей за разбой, полученные в двадцать два года, — это в советской системе был, по сути, билет в один конец. Тамошняя «школа жизни» не исправляла, а профессионально калечила, выпуская на волю озлобленных, никому не нужных людей с клеймом «судимый». А это клеймо в условиях тотального госконтроля закрывало все двери, кроме одной — обратно на нары. Без образования, без профессии, Саврасов был обречен болтаться между случайными шабашками и статьей за тунеядство. Статистика рецидивов в СССР, разумеется, была тайной за семью печатями, но его случай был до тошноты типичным. Система сама штамповала таких «отверженных», а потом удивлялась, почему они не хотят строить коммунизм. Саврасов был не человеком, а ходячей социальной проблемой, которую никто не собирался решать. И эта проблема копила злобу, которая просто ждала своего часа.

Катализатором, превратившим унылого рецидивиста в смертника, стала банальная бытовуха, замешанная на крови. Любовь по-советски, с побоями и, как финал, с ножом. Незадолго до поездки в Москву Саврасов завязал роман с местной горловской девушкой. Отношения, судя по всему, были бурными — он ее регулярно мутузил, демонстрируя единственно знакомую ему лагерную модель поведения. Закончилось все предсказуемо: ее тело с кучей ножевых ранений нашли в квартире. Местная милиция — не гении сыска, но на рецидивиста с таким бэкграундом подумали сразу. Саврасов, с его опытом, прекрасно понимал, что его ждет. Новый срок, да за мокрое дело, — это почти гарантированная «вышка». Не как у народовольцев, шедших на смерть за идею, его выбор был проще: позорная смерть от пули в затылок в донецком подвале или яркий фейерверк в столице. Когда ловушка захлопнулась, у загнанной крысы остался один, последний прыжок.

Фраза, брошенная матери на прощание, — «скоро обо мне услышит вся страна» — это ключ ко всей этой истории. Это не манифест борца, а классический вопль неудачника, одержимого жаждой славы. Психологи называют это «комплексом Герострата»: если не можешь построить даже захудалый сарай, хотя бы сожги храм Артемиды, чтобы твое имя запомнили. Прожив жизнь на социальном дне, будучи никем, Саврасов решил посмертно встать на одну доску с главным советским идолом. Он бросал вызов не коммунизму, он бросал вызов забвению. Похожие мотивы движут и многими современными террористами-одиночками, которые оставляют после себя видеообращения, где нет идеологии, а есть только раздутое до небес эго. Эта болезненная жажда признания и объясняет выбор цели. Но чтобы до нее добраться, нужен был инструмент. И то, как легко он его раздобыл, говорит о советской системе куда больше, чем вся его биография.

Миф о тотальном контроле в СССР разлетелся вдребезги, как только следователи копнули, откуда у Саврасова взялась взрывчатка. Оказалось, все до смешного просто. Не нужны были ни тайные лаборатории, ни международные террористические сети. Нужно было просто иметь знакомого шахтера в Горловке. В отчете КГБ скромно упоминается некий Андрей Хохлов, который то ли «одолжил», то ли просто спер для Саврасова аммонал — стандартную промышленную взрывчатку. Этот маленький факт рушил всю картину всесильного государства. Он означал, что на производстве тырят все, что не приколочено гвоздями, и что в шахтерском городе достать взрывчатку не сложнее, чем бутылку водки. Разумеется, чекисты не стали раскручивать эту нить. Копать дальше — значило признать, что система прогнила насквозь, и что вместо «порядка» царит тотальное воровство. Один «сумасшедший» был для отчета куда удобнее, чем картина разветвленной криминальной сети.

Конструкция самой бомбы была гениальна в своей тупости. Никаких сложных механизмов. Промышленный взрывной патрон, пара стандартных детонаторов и плоская батарейка от фонарика. Провода, которые нужно просто замкнуть. Все. Этот набор «юного террориста» легко помещался под плащом и не требовал никаких инженерных познаний. Саврасов ставил не на сложность устройства, а на простоту и наглость замысла, и на предсказуемую расслабленность охраны, привыкшей к бесконечному потоку покорных тел. Для него самого процесс сборки этого нехитрого механизма, вероятно, стал последней чертой, психологической точкой невозврата. С бомбой на груди он ехал в Москву, и в голове у него, скорее всего, была полная каша из мотивов.

Так что же там было, в этой голове? Политика? Да бросьте. У него не было никакой идеологии, кроме злобы на весь мир, который его не принял. Страх перед расстрелом? Безусловно, это стало спусковым крючком. Но главным двигателем была гигантская, раздутая, болезненная жажда славы. Его поступок — это не акт Веры Засулич, стрелявшей в градоначальника Трепова во имя идеи. Идеи несбыточно-утопичной, антигосударственной, вредной, но — идеи. Акт Саврасова был мутным, эгоцентричным и направленным не на изменение мира, а на то, чтобы впечатать в него свое имя. Он не Раскольников, терзаемый вопросом «тварь ли я дрожащая?». Он точно знал, что тварь, и решил напоследок хлопнуть дверью так, чтобы зазвенели стекла в Кремле.

В конечном счете, личность террориста оказывается гораздо трагичнее и сложнее, чем удобный для КГБ ярлык «маньяка». Саврасов — это не аномалия, а закономерный продукт системы. Он — человеческий отброс, который советская машина сама же и произвела. Его биография — это зеркало, в котором отразилось все то, о чем молчали газеты: искалеченное войной детство, неработающая система образования, тюрьмы, превращающие людей в зверей, и полное отсутствие социальных лифтов для тех, кто однажды оступился. Завод исправно штамповал детали, а бракованные просто сваливал в отвал. И вот одна из таких «деталей», проржавевшая от злобы и отчаяния, и рванула в самом сердце главного сборочного цеха.

Первое сентября в гранитном склепе

Первое сентября 1973 года в Москве выдалось на редкость удачным. Суббота, теплый, почти летний день, когда город, расслабленный после трудовой недели, высыпал на улицы. Солнце заливало брусчатку Красной площади, играло на рубиновых звездах Спасской башни и заставляло щуриться тысячи людей, заполнивших главную площадь страны. Это был День знаний, один из тех светлых советских праздников, когда система демонстрировала свое самое благополучное, витринное лицо. Повсюду мелькали белые банты и букеты астр — нарядные школьники, только что отстоявшие свои торжественные линейки, отправлялись на обязательную культурную программу. Атмосфера была пропитана беззаботным гулом, смехом, многоязычной речью — здесь были и туристы из других социалистических республик, и любопытные иностранцы с Запада, и простые советские граждане, приехавшие в столицу по делам. Газеты на следующий день должны были выйти с передовицами о трудовых успехах и счастливом детстве. В эту атмосферу всеобщего благолепия и рутинного паломничества к главной святыне незаметной тенью проскользнула одинокая фигура в плаще, несущая под одеждой заряд концентрированного хаоса.

Переход с залитой солнцем, шумной площади в холодный полумрак Мавзолея был для каждого посетителя резким сенсорным и эмоциональным шоком. Буквально за несколько шагов мир менялся. Жизнерадостный гул толпы сменялся гнетущей, гулкой тишиной, которую нарушало лишь приглушенное шарканье сотен ног по полированному граниту. Тепло сменялось могильным холодом, исходившим от массивных каменных стен. Воздух был густым, пахнущим полиролью, пылью и чем-то неуловимо-химическим, больничным. Архитектура давила, работала на подавление воли, заставляя говорить шепотом и двигаться медленно. В центре этого гранитного склепа, подсвеченный как музейный экспонат, лежал в стеклянном ящике главный идол. По бокам от него, словно высеченные из того же камня, застыли два солдата почетного караула. Их неподвижность была сверхчеловеческой, они казались не живыми людьми, а частью ритуала, безмолвными стражами в этом царстве мертвых. Именно в этой атмосфере, где каждый посетитель был поглощен давлением места и собственными ощущениями, человек с бомбой становился практически невидимым, сливаясь с общей массой теней.

Спокойствие и абсолютная неприметность Саврасова в этой медленно текущей толпе были его главным оружием. Он не суетился, не озирался по сторонам, его лицо не выражало ничего, кроме скучающего любопытства, как у сотен других. Он идеально вписывался в пейзаж. Настолько идеально, что позже выжившие охранники из 9-го управления КГБ будут вспоминать, что обратили внимание на этого мужчину, но приняли его за то, чем он и притворялся, — за школьного учителя, присматривающего за своим классом. Психология восприятия сработала против них: мозг, настроенный на поиск явных аномалий — пьяных, буйных, подозрительно одетых, — полностью игнорировал того, кто идеально соответствовал ожидаемому паттерну. Можно только догадываться, что творилось в голове у Саврасова в эти последние минуты. Он видел приближающийся, подсвеченный изнутри саркофаг, ничего не выражающие лица детей вокруг, безучастные взгляды охраны. Двигаясь вместе с безликим потоком, он приблизился к цели, и до точки невозврата оставались считаные мгновения.

Момент детонации стал точкой сингулярности, где ритуальная тишина Мавзолея взорвалась первобытным хаосом. Это было простое, почти будничное движение, которое никто не заметил. Саврасов, поравнявшись с саркофагом, сделал вид, что поправляет воротник плаща, и под одеждой замкнул два провода. Яркая, слепящая вспышка на мгновение выхватила из полумрака искаженные ужасом лица, а затем гранитные своды сотряс оглушительный грохот. Взрывная волна, сжатая в замкнутом пространстве, ударила с чудовищной силой. Воздух наполнился едким запахом сгоревшей взрывчатки и крови. На несколько секунд воцарилась звенящая тишина, а потом ее разорвали истошные, нечеловеческие крики боли и ужаса. Взрыв был как прорыв грязной, кровавой реальности в стерильный, мифологизированный мир советской идеологии. Когда дым начал рассеиваться, открылась страшная картина последствий, которые измерялись не только в трещинах на граните, но и в разорванных человеческих телах.

Статистика жертв служит самым мощным обвинением, показывая, что в погоне за уничтожением символа террорист проявил абсолютное безразличие к жизням обычных людей. Сам Саврасов был буквально стерт с лица земли, его тело было разорвано на части. Прямо за ним в очереди шла супружеская пара из Астрахани, Валентин и Антонина Волковы, приехавшие в столицу в отпуск. Они приняли на себя основной удар и погибли на месте. Четверо школьников из Братска, оказавшиеся в эпицентре, получили тяжелейшие ранения. Еще около двенадцати человек, в основном подростки из той же школьной группы, были ранены осколками и контужены. Два солдата Кремлевского полка, стоявшие на посту у саркофага, были отброшены взрывной волной. Оглушенные, они, тем не менее, не покинули своих мест, продемонстрировав фантастическую выучку.

Первые действия сотрудников КГБ на месте происшествия были направлены на немедленную информационную локализацию инцидента. Среагировали они молниеносно. Мавзолей был немедленно оцеплен, Красная площадь в считаные минуты зачищена от зевак. К усыпальнице, прямо по брусчатке, подъехали несколько карет «скорой помощи», началась эвакуация раненых. Но параллельно разворачивалась другая, не менее важная операция. Сотрудники в штатском жестко пресекали любые попытки фото- и видеосъемки, отбирая камеры у иностранных туристов и заставляя засвечивать пленку. Их задачей было не допустить появления ни одного визуального свидетельства произошедшего. Это показывает, что протоколы на случай подобных ЧП были заточены в первую очередь на сокрытие, а не на оповещение. Пока на площади разворачивалась операция по зачистке, внутри Мавзолея следователи осматривали главного «пострадавшего», и результаты этого осмотра определили всю дальнейшую логику государства.

Когда специалисты осмотрели саркофаг, они констатировали: броня выдержала. На толстом стекле остались лишь царапины, сколы и сетка мелких трещин, но его целостность не была нарушена. Мумия осталась абсолютно невредимой. В этом факте заключалась вся зловещая ирония ситуации: живые люди, те самые «строители коммунизма», ради которых, по идее, все и затевалось, оказались беззащитны и погибли в нескольких метрах от символа, а сам мертвый вождь был надежно защищен от любой угрозы. Убедившись, что святыня в безопасности, система перешла к следующему этапу: полному стиранию самого факта трагедии из истории.

Великое молчание

Когда грохот взрыва затих, а крики раненых начали тонуть в вое сирен, на Красную площадь прибыли не районный уполномоченный и даже не министр внутренних дел. Прибыли черные «Волги», из которых вышли люди, чьи имена шепотом произносили на лубянских и кремлевских этажах. На место происшествия приехал лично председатель Комитета государственной безопасности Юрий Андропов в сопровождении своего заместителя Георгия Цинева. Сам факт появления этих фигур означал, что инцидент мгновенно перешел из разряда уголовного преступления в категорию чрезвычайной угрозы государственной безопасности. Это была звонкая пощечина не просто милиции, а всесильному Девятому управлению КГБ — личной гвардии партии, отвечавшей за охрану Кремля и всех его обитателей, живых и мертвых. Андропов, человек с репутацией системного аналитика и «интеллектуального могильщика» Пражской весны, как никто другой понимал, что проблема не в одном сумасшедшем с бомбой. Проблема была в дыре размером с ворота в самой священной стене советского мифа. Его прибытие было сигналом для всей вертикали власти: сейчас начнется не столько расследование, сколько операция по купированию последствий и тотальной зачистке информационного поля. Главной задачей было не найти правду, а быстро сформировать ее удобную, контролируемую версию и не допустить ни малейшей утечки.

На следующий день, 2 сентября, центральные газеты вышли с передовицами, которые сегодня выглядят как издевательство. «Правда» и «Известия» рассказывали о трудовых успехах на полях, о встречах Леонида Ильича с иностранными делегациями, о счастливых первоклассниках, севших за парты. Ни единого намека, ни строчки, ни даже случайного упоминания о ЧП в сердце столицы. Это разительно отличалось от реакции властей на заре советской власти. Когда в 1919 году анархисты взорвали здание Московского комитета РКП(б) в Леонтьевском переулке, об этом трубили все газеты, а похороны жертв превратили в грандиозный пропагандистский митинг, призывающий сплотиться против врагов революции. Тогда террор был инструментом мобилизации. Но в 70-е годы система работала иначе. Эпоха «застоя» строилась на иллюзии незыблемой стабильности, на мифе о «развитом социализме» — обществе, якобы изжившем все внутренние конфликты. Признать, что в этом обществе советский рабочий может взорвать себя у гроба основателя этого самого общества, означало расписаться в полном провале всей идеологической работы.

Теракт в Мавзолее стоял в одном ряду с другими тщательно скрываемыми трагедиями той эпохи: чудовищной эпидемией холеры в Астрахани и Одессе в 1970 году, о которой говорили лишь намеками; катастрофой Ту-104 под Читой в 1973-м, унесшей жизни 81 человека; взрывами на оборонных заводах и шахтах. Признать такое — значило посеять в умах граждан сомнение в том, что они живут в самой безопасной и справедливой стране мира. В этой сконструированной реальности взрыв у главной святыни был абсолютно невозможным событием. А раз так — его и не было. По крайней мере, для 250 миллионов советских граждан.

Но за кулисами этого молчания кипела бурная, хотя и невидимая глазу, деятельность. Следственная группа КГБ работала с лихорадочной скоростью. Уже 5 сентября, всего через четыре дня после взрыва, на стол первому секретарю ЦК Компартии Украины Владимиру Щербицкому легло подробное спецсообщение. Семья Волковых из Астрахани была тихо похоронена, а их родственники, скорее всего, прошли через «профилактические беседы» в местном управлении КГБ. То же самое ждало и выживших школьников из Братска и их родителей. Им была оказана лучшая на тот момент медицинская помощь, но вместе с бинтами и лекарствами они получили и настоятельную рекомендацию держать язык за зубами. Стандартная практика того времени — подписка о неразглашении сведений, составляющих государственную тайну.

Но полностью скрыть информацию в огромной стране было уже невозможно. В условиях информационного вакуума единственными источниками сведений стали неформальные каналы: слухи и передачи западных радиостанций. Из уст в уста по Москве поползли чудовищные, преувеличенные подробности о десятках погибших и разрушенном саркофаге. А по вечерам на кухнях, под треск глушилок, люди ловили пропагандистские «Голос Америки» или «Радио Свобода», которые, имея свои источники в диссидентских и журналистских кругах, сообщали о теракте. Это была настоящая информационная война. Пятое управление КГБ, отвечавшее за борьбу с «идеологическими диверсиями», работало на полную мощность, пытаясь выявить и пресечь каналы утечки. Но чем больше власти скрывали, тем больше люди верили слухам и вражеским голосам.

Смерть Саврасова при взрыве стала для советской власти настоящим подарком. Она избавила ее от самой большой головной боли — необходимости проводить публичный судебный процесс, который неизбежно превратился бы в политическую проблему. Живой террорист на скамье подсудимых — это катастрофа при любом сценарии. Открытый процесс, даже при полном контроле, нес риск того, что обвиняемый сможет выкрикнуть что-то антисоветское и использовать суд как трибуну. Закрытый процесс породил бы еще больше слухов и домыслов. Наиболее вероятным исходом, если бы Саврасов выжил, стало бы применение карательной психиатрии. Его бы признали невменяемым и без суда и следствия упрятали бы в спецпсихбольницу тюремного типа, где бы он сгнил от уколов галоперидола. Но даже это требовало бы формальных процедур и экспертиз. Смерть же решила все проблемы. Нет человека — нет дела. Его можно было просто объявить маньяком и тихо похоронить в архивах.

Чтобы помнили

Прямым и самым долговечным наследием взрыва 1973 года стало физическое превращение Мавзолея из сакрального, но в целом открытого места в неприступную крепость. Это был тот случай, когда один псих с бомбой заставил всю государственную машину пересмотреть свои взгляды на безопасность. Если раньше охрана полагалась в основном на зоркий глаз и интуицию, то теперь в дело вступили технологии. На входе в усыпальницу появились первые, еще громоздкие и примитивные рамки металлоискателей. Посетителей обязали сдавать в камеру хранения абсолютно все сумки, портфели и даже скромные дамские ридикюли. В холодное время года охрана требовала расстегнуть пальто и плащи, внимательно осматривая каждого входящего. Это был молчаливый отказ от мифа о «единстве партии и народа» в пользу протоколов безопасности. Этот подход можно сравнить с теми мерами, которые ввели в аэропортах по всему миру после терактов 11 сентября 2001 года. Для Советского Союза взрыв в Мавзолее стал своим, локальным 9/11, который навсегда изменил философию охраны главных государственных объектов.

Эти новые меры безопасности, в свою очередь, фундаментально изменили сам ритуал посещения усыпальницы. Если раньше это была пусть и формальная, но все же церемония, то теперь она превратилась в унизительную процедуру, напоминающую досмотр на входе в тюрьму особого режима. Маршрут внутри зала был жестко регламентирован и скорректирован так, чтобы максимально сократить время нахождения у саркофага.

Государственная кампания по замалчиванию теракта оказалась на удивление успешной. На протяжении почти двух десятилетий это событие существовало только в секретных архивах КГБ и в виде туманных слухов. Но в конце 80-х, когда система уже стремительно деградировал и идеологические ледники тронулись, правда начала просачиваться наружу. В таких изданиях как «Огонек» или «Московские новости», стали появляться первые, еще робкие публикации. Журналисты и историки по крупицам собирали информацию из рассекреченных дел, искали выживших очевидцев, солдат караула, врачей. Для большинства советских людей, выросших в полной уверенности, что ничего подобного в их стране произойти не может, эти статьи стали настоящим шоком. Этот процесс «возвращения памяти» был похож на историю с Новочеркасским расстрелом 1962 года, который также был полностью скрыт и стал достоянием гласности лишь десятилетия спустя. Возвращение этих и других скрытых трагедий в публичное поле стало важной частью демонтажа советского мифа и заставило по-новому взглянуть на, казалось бы, такое стабильное и спокойное время «застоя».

В современной России Мавзолей превратился в «неудобную реликвию» и застывший парадокс, символизирующий неразрешенный конфликт общества со своим советским прошлым. Нескончаемые и абсолютно безрезультатные споры о необходимости перезахоронения тела Ленина вспыхивают с новой силой каждую годовщину его смерти или рождения. Для одних он — все еще святыня, для других — кровавый тиран, для третьих — просто туристический аттракцион, некий «русский Дракула», на которого можно поглазеть.

Что касается Николая Саврасова, то главная ирония его судьбы заключается в том, что его акт, нацеленный на достижение вечной славы, привел к прямо противоположному результату — десятилетиям полного забвения. Он хотел, чтобы о нем «услышала вся страна», но его имя было стерто из истории на двадцать лет. Можно вспомнить судьбу Герострата, который сжег храм Артемиды в Эфесе. Несмотря на то, что жителям было запрещено под страхом смерти произносить его имя, оно все равно вошло в историю как символ тщеславной жажды славы. Саврасову не повезло: КГБ оказался эффективнее древнегреческих жрецов. Он проиграл свою войну с забвением по всем статьям.

Терроризм никогда не может быть оправданием, ведь от взрывов бомб и случайных пуль гибнут невинные люди, не имеющие никакого отношения к политическим игрищам. В то же время, даже такие отвратительные явления, как террор, могут быть симптомами глубокого общественного кризиса, игнорировать который — значит провоцировать новых «геростратов». Мертвым место на кладбище, и если народная память перестает хранить их светлые и не очень лики, то это не «народ не тот» и не происки «провокаторов». Просто время пришло. Отпустить.