худлит
February 6, 2022

ВЕЛОСИПЕДНЫЙ НАСОС

Переднее колесо постоянно подпускало, и мне приходилось его подкачивать — иногда по два раза за прогулку. Нужно было бы подклеить, а может, и камеру поменять, но сам я в этом ни ухом ни рылом — где, как, чем, — а на мастерскую денег не было. Я купил его, подержанный Author, прошлой осенью, в конце сезона, чтобы подешевле. Думал, буду кататься по Александровскому, по Петропавловке, по Крестовскому, а вместо этого весной оказался на Гутуевском острове. Не каждый питерский знает, где это; я тоже не знал. Мне не хотелось уезжать далеко от центра, а на Гутуевском удалось найти жилье по моим невеликим деньгам. Я решил: ну и что, что Гутуевский, на метро мне не нужно, у меня есть велик. До Кронверкского полчаса ходу, а куда мне еще ездить? Да и на Кронверкский-то часто не придется.

Там, в бабушкиной квартире, осталась Катя. Сначала мы спали вместе, потом я переселился в гостиную, а потом стало невыносимо даже сталкиваться на кухне и делить ванную. То есть мне-то в целом норм, но Кате было тяжело. Она все никак не могла найти работу, не могла что-то снять и уехать, ну и мы решили, что пока уеду я. Я сам предложил. Пока она не найдет какой-то вариант. В апреле я собрал в рюкзак кое-какие вещи, сел на велосипед и поехал на Гутуевский. Однушка в старой пятиэтажке, последний этаж. Из окон видна Екатерингофка и парк за ней. Мимо, набирая или сбавляя скорость, проносятся потоки транспорта в сторону ЗСД и обратно. Велосипед я пристегивал к оградке палисадника у парадной.

Работы у меня было немного, погода была хорошая — каждое утро я садился на велик и катил куда глаза глядят. По Обводному до Красного Октября, по Циолковского до Фонтанки, по Гаспальской в Коломну, ну или по Двинской до конца — одну остановку на автобусе через туннель, и вот ты уже на Канонерском. Поначалу кондукторши лениво возмущались, но потом привыкли. Днем там автобусы так и так полупустые.

С собой я брал только сигареты и насос, даже телефон не всегда — без него я мог обойтись, а без насоса нет. Я ехал по набережной Екатерингофки, пока не заканчивался асфальт, и дальше по грунтовке, по щебню, под эстакаду — пока не упирался в тупик с небольшим как бы лесным пляжем и заводью со свисающими к воде тяжелыми кустами. Я подкачивал колесо и садился покурить на песок. Надо мной ровно гудел страшный циклопический ЗСД, а напротив меня в тени зеленела листвяная масса — я бы сказал, немного порочно, как последнее подростковое лето в деревне.

Или я ехал по Двинской до ее, на девяносто градусов, изгиба, до автобусного кольца, подкачивал колесо там, садился покурить на поребрик и наблюдал за водителями автобусов. Они лениво спускались в пекло асфальтовой площадки, вразвалочку шли в контору, собирались в кружки, сплевывали на асфальт, курили и даже почти не говорили, только как ленивые сильные животные из-под полуопущенных век взглядывали по сторонам. В зрелище ленивых сильных животных есть, безусловно, измерение сексуального.

Или я ехал по Двинской налево, до развилки, и вместе с ревущим потоком транспорта поворачивал на Шотландскую и подкачивал колесо в пыли и грохоте трассы, на узеньком тротуаре, стоял и курил там, мимо меня проносились грузовики и бензовозы, поднимая за собой суховей, так что я стоял как бы на ветру, мои волосы шевелились и в них набивался черный песок. Мне нравилось стоять и думать о названии — Шотландская. Как будто бы магия слова делала это нечеловеческое, большегрузное пространство прозрачным, и сквозь него просвечивали миражи холмов и просторов Шотландии, в которой я никогда не был. I never saw a finer screen than Pentland.

Я чувствовал себя несколько оторванным от своего города и своей жизни — как если бы уехать на лето в незнакомый провинциальный городок. Единственное что связывало меня с моей обычной жизнью — это Катя. Впрочем не столько Катя, сколько ее образ. В моем воображении как бы рваной ретроспективой пузырились моменты нашего общего.

Мы познакомились в баре на Некрасова, она подсела к нашей небольшой мужской, не то чтобы мрачной, скорее просто спокойной компании — юная, прекрасная, веселая и слегка пьяная. Глазами ее облизывали все, но выбрала она почему-то меня. Я ничего для этого не делал, просто само собой получилось, что мы поехали ко мне, и она осталась. Ну то есть сначала стала оставаться все чаще, а потом осталась совсем.

Я давил педали по Межевому каналу против упругого ветра, и навстречу мне из летнего марева плыло Катино лицо, когда она в баре сидела напротив, покусывая соломинку и взглядывая на меня. И ее лицо утром, когда она, подперев голову рукой, накручивала мои волосы себе на палец и смотрела на меня влюбленными глазами. Вопреки названию, Межевой канал — это просто улица. Канала давно нет.

Через туннель я попадал на Канонерский остров и катался по нему. Меня завораживало это странное пространство. Чувствовал себя Алисой: через дырку в земле, кротовьей норой, я пробирался в очень странное место. (Потому что все остальные места очень уж не странные.) Несколько послевоенных, вероятно, пленными немцами построенных домов, парочка хрущевок, растущие над ними мощные быки эстакады, пришвартованные с той стороны Морского канала сухогрузы, летящие по воздуху контейнеры, черным мазутным дымом курящие буксиры, леса кранов, новый стадион и газпромовская башня на горизонте, усыпанный отдыхающими толпами грязный пляж, шашлыки, мусорные кучи, гаражи, склады. Небольшой квартал, кажется, общежитий, явно середины восьмидесятых. Среди подобных общаг я и сам вырос с родителями на Проспекте Большевиков.

Я добирался до обрыва над пляжем, бросал велик, садился покурить на траву, смотрел на шевелящиеся шашлычные толпы, на морщинистый простор залива, и через этот screen передо мной проступало мое детство на Проспекте Большевиков — шастанья с пацанами за гаражами, по железке, по засыпанным свалкам и куцым подлескам. Я представлял себе, что если бы я вырос здесь. Мой отец тогда должен был бы быть моряком торгового флота, наверное, а мать — бухгалтером какого-нибудь мореходства, или как это называется. Нам бы дали квартиру здесь, где адрес не улица, а просто Канонерский остров, дом такой-то. Новый дом, новенькая чистенькая двухкомнатная квартира, мечта позднесоветского среднего класса. Отец уходил бы в рейсы на несколько месяцев, а я с пацанами шастал бы точно так же за гаражами, по подлескам, по косе, по пляжу. Мне хотелось такого детства. Почему-то мне казалось, что, возможно, такое детство, почти такое же, было бы счастливее. Ну или интереснее. Море, порт, корабли, простор, упругий ветер — все же не унылая грязная жижа улицы Кржижановского, зажатой между гаражами и стройкой.

Я чувствовал себя не то что в безвременье… Скорее как бы на перекрестке времени. Как будто разные времена и реальности наслаивались друг на друга, друг через друга просвечивали, отражались друг в друге. Что-то вроде синематеки возможных миров. Разных вариантов меня, в которых я сам уже терялся.

Кем я мог бы быть? Не полупризнанным кинокритиком, ищущим здесь и там халтур, худощавым молчаливым очкариком, воплощением питерского интеллигентного мальчика для заезжих москвичек, а механиком на сухогрузе, который из рейса привозит сыну заграничную игрушку? Инженером в порту, который отправляется в командировку, чтобы наладить работу нового портального крана где-нибудь на берегу Северного Ледовитого, а заодно побухать и почувствовать себя барином? Молодым крепким и стройным слесарем на вервях, который в конце рабочей недели разнюхивается и отправляется в гей-клуб? Цельной натурой, в общем. Думая об этом, я чувствовал, что растворяюсь в слишком большом для меня мире, меня как бы ровным слоем размазывало по всем возможным вариантам жизни, и я тончал и в конечном счете исчезал совсем.

Я знал, что отношения с Катей можно восстановить, это несложно, механика проста. Но у меня не было сил.

На Кронверкский я тоже ездил. В десятых числах — за квитанциями. Или если Катя звонила и просила приехать. В мае сломался пылесос. Ничего особенного — я просто открутил щеточки и снял с них тугие плотные кольца ее черных волос. Катя сидела на кухне и курила, нахохлившись. Чтобы я не подумал, будто она чего-то от меня ждет. Хотя она, конечно, ждала. Дело даже не в цветах и бутылке вина, которые я мог бы захватить с собой, но не захватил; конечно, я знал, что делают в таких случаях. Сесть к ней поближе, слегка тронуть ее руку, посмотреть в глаза. Она отвернется и немного заплачет. Ну что ты, ну что ты, вытереть слезы со щек и поцеловать в уголки глаз. <…> Проснуться утром, посмотреть друг другу в глаза с хитроватой беззащитной полуулыбкой, сказать: ну и что это было? Не шахматы; пьеса — последовательность действий одна-единственная. Ничто не мешало мне нажать play, проблема была в том, что я не мог бы включиться в эту цепь эмоционально, я бы все время смотрел на себя как бы со стороны. Как у Михаила Чехова, прости господи. Это не значит, что я Катю не любил. Любил. И она меня любила. Но она посылала мне запросы, на которые я не мог ответить. Я чувствовал себя триеровским Джеком, который знает, как должна выглядеть обыкновенная человеческая улыбка, и тренируется перед зеркалом надевать ее.

Это началось почти сразу. Она-то была включена в эту цепь эмоционально, всем своим существом. Мы должны были проводить время вместе. Например, подолгу лежать в обнимку, или болтать о ерунде, или просто гулять по улице. Я лежал, болтал, гулял, но рано или поздно она не могла не заподозрить, что я делаю все это немного как машина, автомат, как бы постоянно спрашивая себя: я правильно все делаю? И когда она бессознательно, печенкой это почувствовала, она стала пробовать этот автомат пальчиком: он живой вообще? Как умела — легким бытовым скандалом. Сколько потом ни силишься, поводов для этих скандалов не вспомнить. Я знал, что нужно делать — скандалить в ответ, кричать, утешать, трахаться. Но не мог включиться. Я видел, к чему все идет, и просто наблюдал как бы со стороны за течением пьесы. Катя зверела все больше и в какой-то момент попросила меня лечь спать в гостиной. Я должен был бы обидеться, расскандалиться, но просто взял подушку, книгу и остался в гостиной. Стал оставаться все чаще, а потом остался совсем. Конечно, я сам виноват.

В начале лета я приехал помочь мыть окна. В пепельнице лежали окурки толстых сигарет, которых она никогда не курила, она курила тонкие. Я знал, что должен спросить, откуда они, и она сказала бы, что к ней заходила подруга, а что я подумал? в чем дело? пусть я скажу. Я ничего не сказал, и она закрыла за мной дверь обозленная, готовая расплакаться. Я должен был злиться, должен был чувствовать ревность, должен был думать о том, что за мужчина мог курить у нее (у меня) на кухне, но ничего такого я не чувствовал и не думал, а думал, пока ехал обратно по Университетской, о том, что птицеподобные портовые краны в створе Невы я всегда воспринимал как плоский театральный задник, окончательный, прости господи, поребрик реальности, за которым ничего нет, да и сам он только нарисованный — впрочем, куда как талантливо. А вот, оказывается, там свой большой и очень насыщенный мир, о котором я никогда ничего не знал да, в сущности, и не узнаю никогда, даже если все лето проживу на Гутуевском, я ведь там только турист, а для этого нужно родиться по-другому, почти таким же, но все-таки немного другим. Я остановился у спуска к воде, курил и смотрел на краны. Я чувствовал, что мысль о возможном инобытии меня самого как бы не дает мне жить вперед, я залипаю, теряю скорость.

В конце июня на Двинской меня поймал дождь. Не дождь — проливной ливень. Он начался, как увертюра к «Летучему голландцу» — две-три нотки-капельки, и сразу с обрыва в бурю. Я все же успел залететь в высоченную, в два этажа, арку желтой сталинки, и остался практически сухим. Переждать пять минут, подумал — такой ливень надолго не бывает. До дома оставалось две минуты, но торопиться мне было некуда, мокнуть не хотелось, а тут трех секунд хватило бы, чтобы потом трусы выжимать — все равно что ласточкой с моста.

Одним словом, я прислонил велосипед к стене, а сам стоял в арке и ждал, пока пройдет ливень. Только он все не проходил и не проходил. Время от времени останавливался автобус, и из него пырскали во все стороны люди. Некоторые забегали в арку, чтобы подумать, но никто не хотел ждать — бежали по домам. Другие раскрывали зонты. А я чем дольше ждал, тем обиднее было не дождаться, пока ливень закончится, и все-таки вымокнуть. Шагая из стороны в сторону по своему островку в темном бушующем море, я, подходя к краю, даже мог видеть свой дом, или тень его, он был рукой подать, но я все-таки не садился на велосипед и не ехал, а вместо этого считал лепные розетки на створе арки. Грохот стоял неимоверный, и в какой-то момент я от него оглох и перестал вообще что-либо слышать, будто включилось шумоподавление в наушниках. Я только видел, как напротив мотаются из стороны в стороны болотно-зеленые, как водоросли, мочалки тополей. Чего не встретишь в арке, теперь я видел через бочку арки.

Я вдруг вспомнил, как примерно год назад примерно таким же вечером мы с Катей сидели на подоконнике на Кронверкском. Ливень грохотал по откосам во весь двор, было тепло и радостно. Слышать друг друга мы не могли, но ты взглядывала на меня любящим хитрым взглядом, выпуская дым в открытое окно, а я не отрывал от тебя глаз, стараясь запомнить. Высокий гордый лоб, прямой нос, большие блестящие черешневые глаза, крупные, собранные в розочку губы, резкие скулы и тонкий подбородок. Запомнить на будущее как то, что я обязательно потеряю. Теперь, в пустой арке на Двинской, на какую-то секунду мне показалось, что и это воспоминание — конструкт и альтернативная реальность, а на самом деле ничего подобного не было. У меня перехватило дыхание, и в одно пропади-оно-все-пропадом-мгновение я все-таки сел на велосипед и вырулил под дождь. Разумеется, на счет три я был мокрым насквозь.

Потом я приезжал к Кате еще пару раз — то лампочка перегорела, то какая-то ругань по мелочи с ТСЖ, — а в августе она попросила меня приехать и помочь собрать тумбочку, которую она заказала из Икеи. Я крутил ногами, забираясь на Благовещенский мост, и фантазировал о том, что тумбочку эту она заказала не просто так, а чтобы был повод позвонить мне, чтобы я до вечера ее собирал, чтобы потом в благодарность накормить меня ужином, чтобы потом уже поздно было ехать домой… Фантазировал как о возможном варианте развития событий, хотя некий цинический голос внутри меня говорил мне, что три месяца без секса кого угодно заставят фантазировать, хоть каменного сфинкса, хоть его медного братика (бейбика?) с сувенирного лотка.

Впрочем, тумбочка оказалась малюсенькой — не ужин явно не тянула, максимум на чай. К тому же я и с ней не смог толком справиться — говорю же, я в этом ни ухом ни рылом, — что-то заклинило, мне понадобилась отвертка, а ее было нигде не найти, как сквозь землю провалилась. И вот в какой-то момент — есть такая стадия поисков, когда начинаешь искать там, где уж точно быть не может, — я забрел в спальню и выдвинул ящичек прикроватного столика. Там лежали презервативы, открытая пачка, и один слепо выглядывал краешком из своей дважды темной норки.

Можно было бы ничего не заметить, дособирать тумбочку, настоять на ужине или предложить отметить в винном баре неподалеку, и там задерживать ее взгляд и как бы случайно трогать ее за локоть, чтобы рано или поздно как бы случайно встретить губами ее губы — она ведь тоже не может же жить без секса три месяца, какие у меня могут быть претензии? — можно было бы ухватить этого зверька за хвостик, выдернуть его из его норы и понести двумя пальцами на кухню, где я собирал трижды проклятую тумбочку, распалиться праведным гневом и, может быть, даже разломать тумбочку к чертовой матери, угрожать изгнанием из рая, чтобы она плакала, плакала, закрыв лицо руками, и утешать, утешать — как сладок секс после слез!

Но нет, вместо этого я закрыл ящичек, вернулся на кухню, криво-косо докрутил несчастную тумбочку без всякой отвертки и, не глядя в Катины глаза, ушел. Она меня не задерживала и к тому же была явно недовольна моей работой.

Утром я сел на велик и доехал до Канонерского. Был ясный, теплый, сухой день. Я прицепил свой Author у ограды какого-то офиса там, где заканчивается дорога, подхватил рюкзак и пошел дальше пешком. Прошел через парк и вышел на косу. Краски были уже осенние: глубокий синий цвет воды, перезрелый зеленый — деревьев, кое-где золотце и медь палых листьев. Серые камни и прозрачная голубая эмаль чистого неба. Я сбил кроссовки в лохмотья, но дошел до конца и сел там на камни. Узенькая полоска косы, слева и справа от меня морщилась, искрясь, вода залива. Я сунул руку в рюкзак за сигаретами и не смог их найти. Вместо них я достал насос, а потом, повинуясь какому-то неясному импульсу, взял губами холодную, кисло-масляную металлическую шайбу на конце шланга и стал двигать поршнем, заталкивая в себя не нужный мне воздух.