111)
Он провалился в сон неожиданно, без обычного ощущения падения и ряби перед глазами. Просто — закрыл глаза в душной комнате Ольги, а открыл их уже на Лиговке, под холодным дождём 1913 года.
Марку огляделся. Та же брусчатка, те же тусклые газовые фонари. Где-то вдалеке слышалась музыка из таверны, кто-то кричал «Газеты!», из парадной доходного дома с распахнутой дверью тянуло махоркой и жареным луком.
— Почему снова здесь? — подумал он. — Я же не настраивался специально. Или Ольгина методика сработала сама?
Марку сделал несколько шагов, прислушиваясь к себе. Тело слушалось идеально, никакой усталости. Одежда — снова чужой сюртук буро-черного цвета из поганой шерсти. В кармане — горсть медяков. Он двинулся вдоль улицы, сам не зная куда. Ноги несли его сами, словно кто-то невидимый тянул за ниточку. Позади остались таверну, где когда-то спорили студенты об Андрееве, лавка с иконами, пахнущий конским навозом переулок.
У стены, в свете редкого фонаря, стоял человек. Низкий, сутулый, в старомодном пальто, надвинув шляпу на глаза. Но Марк узнал бы его из тысячи — по осанке, по тому, как он держал левую руку, чуть согнутую в локте, будто привыкшую к невидимой трости. Это был Багирцев собственной персоной. Профессор стоял, прислонившись к стене, тяжело дыша, будто только что от кого-то бежал. Он не смотрел на Марку, смотрел куда-то в сторону, в темноту переулка.
— Профессор! — окликнул его Шакалёнок.
Багирцев дёрнулся, повернул голову. Их взгляды встретились. В глазах профессора мелькнуло узнавание — и страх. Самый настоящий, животный страх.
— Вы? — прошептал Багирцев. — Как?.. Вы не должны здесь быть. Это не ваше время. Не ваше место!
Он оттолкнулся от стены и бросился бежать — не оглядываясь, нелепо, как старик, забывший о своей солидности. Марку кинулся следом.
— Профессор! Стойте! Я не сделаю вам ничего! Мне нужно поговорить!
Но Багирцев бежал. Он свернул в арку, Марк за ним. Потом — в узкий проход между домами, потом — ещё один, и ещё. Марку не отставал, но расстояние почти не сокращалось. Багирцев, казалось, знал эти лабиринты дворов и подворотен лучше, чем любой местный беспризорник. Впереди — тупик. Стена, заросшая мхом, и справа — ещё одна арка, ведущая в какие-то непонятные задворки Лиговки. Багирцев шмыгнул в неё, и Марку, не раздумывая, бросился следом. Но там никого не было.
— Куда ж ты делся то? — вырвалось у запыхавшегося Шакалёнка
Он сделал шаг вперёд. И мир померк. На секунду — тьма, полная, абсолютная, без звуков, без запахов. Потом темень рассеялась.
Он стоял на улице, совершенно не похожей на ту, где был только что. Дома стали выше, мрачнее, без лепнины и арок. Вместо газовых фонарей — тусклые лампы дневного света на столбах. Асфальт под ногами, закатанный в такой уродливый, бугристый слой, что можно было сломать ногу. И снег. Грязный, серый, перемешанный с песком.
Марку поднял голову. На углу — табличка с названием улицы, написанной непривычным шрифтом. Он подошёл поближе, вгляделся.
Дыхание перехватило. Это же времена СССР. Ленинград. Пик советской империи. Он знал эту эпоху по фильмам, по книгам, по рассказам стариков. Но видеть её своими глазами, во сне было ошеломляюще. Или уже не во сне? Надо всё таки определиться для себя, что это такое – его временные перемещения.
Вокруг ходили люди. Серые пальто, шапки-ушанки, тяжёлые сумки-авоськи. Никто не смотрел на него — и хорошо, потому что его сюртук здесь смотрелся бы дико. Но одежда, как всегда во сне, адаптировалась. Марку опустил глаза и увидел на себе обычное серое пальто, скромное, поношенное, с меховым воротником.
Он сделал несколько шагов, чувствуя, что всё здесь для него чужое. Воздух пах бензином и дешёвой колбасой. Где-то играло радио, дикторша монотонно зачитывала сводки новостей о досрочном выполнении пятилетки.
— - Зачем я здесь? — прошептал Марку. — Багирцев пропал. А я попал… куда? Зачем?
Он пошёл вдоль улицы, сам не зная куда. Ноги, как и в 1913-м, несли его сами. Мимо хлебного магазина с пустыми витринами, мимо очереди за какой-то редкой книгой, мимо милицейского поста, где двое в серых шинелях курили, щурясь от изредка пробивающегося сквозь серую хмарь солнца.
Устав шататься по улице, он свернул во двор. Типичный ленинградский колодец — высокие стены, облезлая штукатурка, выбитые окна в подъездах. Детская площадка с ржавыми качелями. И посреди двора — мусорные баки, переполненные мусором. Там копался человек.
Марку остановился, раздумывая, куда податься дальше. Человек у помойки был высокий, худой, одет в замызганный ватник и шапку «пирожок», нахлобученную на уши. Он деловито перебирал содержимое баков, что-то откладывая в драный мешок.
Лица не было видно — человек стоял спиной. Но во всей его фигуре было что-то странно знакомое, болезненно знакомое. Марку сделал шаг, другой. Обогнул баки, заглянул сбоку. Человек поднял голову. И Марку увидел его лицо.
Лицо было измождённым, небритым, с глубокими морщинами и синими тенями под глазами. Но его черты —тонкие благородные черты, этот чуть выдающийся подбородок, эти пристальные, когда-то властные глаза, которые теперь смотрели на мир и не видели его. Марку встречал это лицо на старых фотографиях, на портретах, в исторических фильмах.
Николай Александрович Романов.
Император Всероссийский, тот самый, кого расстреляли в Екатеринбурге в 1918-м. Он сидел на корточках у помойки, в засаленном ватнике, и перебирал гнилые огрызки, выискивая, что можно съесть.
Человек вздрогнул, попятился, прижимая мешок к груди. Забормотал что-то невнятное, беззубо, гнусаво. Слова было не разобрать.
И в этот момент Марку услышал голос Ольги — откуда-то издалека, из реальности: