Энциклопедия русской пустоты
March 6, 2023

Никита Немцев. «Курорты Дудинки»

Наденька, душа моя!

Чрезвычайно рада Вашему письму! Рада, что не забываете старуху и её благоденствий, продолжая посылать столь трогательные письма, – рада!.. В шумливом гвалте петербургских витрин и их подобострастных отражений, в этом мороке салонов – трудно не потерять себя и веру в ближнего своего, особенно в нескромные мои лета (как выражается князь Щ. – «предзавещательный возраст»; впрочем, молодые люди склонны переоценивать моё состояние). Как ни бурчала я на Анатолия Фёдоровича – жизнь без него лишь смутно напоминает жизнь… Ну да скучно обо мне, скучно о свете – суета сует, сказал Екклесиаст. Кстати, посылаю сочинения Бодлера, кои весьма теперь в моде. Сама ничего в стихах не разумею, но наслышана, что юноша талантлив, не без ума и остёр на язык. Надеюсь, le taiga не понудила вас позабыть французский.

Но расписалась я, а к, собственно, причине моего письма всё не подступилась: причина эта – мой новый друг, немец, наведывавшийся давеча к нам в салон. Одет по моде до крайности неряшливой, усы его свойства попросту необъяснимого, сам же – если верить слухам – не в уме совершенно (этой новою болезнью одержима чуть не вся Европа). Рассказывают про него совершенные страсти: словно бы, встав на табурет, он объявил, что «Бог умер» – и в подтверждение сему демонстративно сошёл с ума (другая же эксцентрическая версия настойчиво твердит про какую-то лошадь). Его отвезли в больницу под Базелем, где тот пребывал угрюм, молчалив и, обуреваем ночными кошмарами, кричал: «Достоевский, Достоевский!». Прознав о каковых обстоятельствах, сестра его Элизабет рассудила, что это, верно, какой-то именитый врач и повезла Ницше (такова фамилия этого несчастного немца) к нам, в Петербург. Здесь они обнаружили, что Достоевский (один писатель и монархист) восемь лет как покойник, что совершенно он не врач, и проделали весь путь они попусту. Однако, неведомым образом, у Элизабет оказались благодетели в высших кругах и её брата – прямо с дороги – представили царю, дабы они могли своё дело государю-императору изложить. Александру Николаевичу Ницше понравился, но тут наш заграничный гость разбесился, принялся дерзить, говоря в духе социализма, а в продолжение слов своих плюнул царю прямо на сапог…

Право, сама я в той зале не была, и говорить не знаю, но дело отправилось в Третье отделение, а Ницше – в ссылку (в качестве иностранного агента). Неравнодушная его судьбе, я хлопотала о высылке за границу, но мне отказали более чем категорично. Тогда же я, применив все свои связи, упросила наше великосветское руководство, заменить каторжную ссылку в самые удалённые глубины чудовищной нашей родины на поселение в более милостивой в отношении климата Дудинке – бишь, прямо, к вам в гости, Наденька. Я слышала, у вас есть море или даже океан? Сколько дней в году солнечны? У вас растут фрукты? Обязательно расскажите мне ответным письмом, душа моя! Я, пусть и в изрядном возрасте, но ещё способна к путешествиям.

Ну а пока – прошу принять Фридриха Вильгельмовича как должно и ни в коем случае не давать ему знать, что вы относитесь к нему снисходительно, точно бы к больному – он ведь философ (знаток Индии и Греции, как мне рассказывали). Устройте его, накормите, напоите, и окутайте ласкою, столь необходимой атеисту.

Право, писать больше некогда – какое-никакое наследство я имею, а потому нарасхват: с корабля на бал, с бала на корабль, ха-ха-ха!

В добрый час!

Ваша

Хлудова Н.З.

14 апреля 1889 года

Милая Наталья Зиннаидовна, посылаю Вам самые нежные объятья!

Решительно не понимаю, кто рассказал Вам про курорты Дудинки – вы, верно, смешали с Бобровой заимкой, где действительно тепло и курорты на славу. Дудинка же из себя – это восемь затрёпанных лачуг на широко раскинувшемся Енисее, недостроенная часовня (право, горько смотреть как доски гниют), скупой лес и бесчеловечная зима, прерываемая на два месяца летом – и то лишь с тою целью, чтоб после нашествия жестокосердых комаров и мошки́, морозы и дубаки показались раем несметным. Письма же – с Божьей помощью – следуют до нас добрых полгода.

После смерти Кшиштофа, – в забытьи от всякой цивилизации, совершенно на острове, – чувства мои странны, я до сих пор не понимаю их толком (хотя Вам, несомненно, не легче; Анатолия Фёдоровича вспоминаю непрестанно, молюсь). Но самое странное, что, хотя ссылка моего супруга до меня лично не касалась, – я не имею желания возвращаться назад... Устроилась я гувернанткой у местного купца Орлова. Живут они в этих краях уже четвёртый год, имея надежды на местные руды, – и, хотя выживают охотой на песца и торговлей с оленеводами, уверяют, что за Дудинкой некое сияющее будущее... Смех сдерживать бывает и трудновато, но я понаторела в этом искусстве.

Ницше, о котором Вы пишете, прибыл почти сразу за Вашим письмом. Странен же он, скажу я Вам! В глазах у него бездна – этот безобразный и безумный взгляд был бы совершенно невыносим, когда бы не обстоятельство потешных его усов. (Признаваться в подобных деталях, пожалуй, грешно, но я лично видела, как в усах у него застревает картошка.)

Всё сопровождение его – кроме конвоира (он же и почтальон) – погибло от холода и зверья ещё в пути (зима пристигла их чуть не на полдороге по Енисею – да упокоит Господь эти несчастные души); сам же Ницше, будучи в помрачении, это событие точно бы и не заметил…

За неимением места в других избах, Фридрих Вильгельмович поселился у меня на печи. Положение наше достаточно странно: администрация отсутствует вовсе (кроме почтальона-конвоира), а проживают ссыльные промеж свободных людей – потому как бежать здесь попросту некуда. Необычайная же суровость условий весьма и весьма размывает границу между волей и каторгой.

Когда бы не скромные мои познания в немецком, бедному Фридриху Вильгельмовичу совсем не с кем было бы поддержать беседу (из наших жителей по-французски разумеет один фельдшер) – впрочем, Фридрих Вильгельмович и без того неразговорчив: большую часть дня он лежит на печи и смотрит в потолок. Иногда вскрикнет что-то бессвязное – про лошадок, про Достоевского… Кстати, с одним из его романов я, по всей видимости, знакома – ещё по Петербургу: не то «Братья какие-то», не то «Преступление» – словом, мрак страхолюдный, ни одного здорового человека, сплошные маньяки!.. Но разве можно помыслить такие кошмары, когда проснёшься утром заранним, наденешь двое штанов да две шапки, тулуп, валенки и по снегу по свежему – корову доить (у нас это также входит в обязанности гувернантки), а воздух так свеж, так раздирает: вдохнёшь – лёгкие леденеют, выдохнешь – наново жизнью пробегают; и скрип этот волшебный, и солнце жжёт глаза белым, и так это небо прозрачно (мы живём в удивительных местах, где белые ночи длятся по три месяца, а шесть недель – непрестанная ночь) – и так душа этому солнышку рада, что слёзы бежать начинают, да примерзают сейчас же. И хочется скакать по сугробам, нырять в эти белые барханы… Но нельзя – иду корову доить.

Однако – дети заждались (сегодня обещала про Пушкина читать). За Фридриха Вильгельмовича не беспокойтесь – время всё вылечит! Я бы прислала Вам арктических цветов – хранила несколько с лета, – но они рассыпались. А посему держите поцелуй и не скучайте в Вашем Петербурге!

Сердечно Ваша,

Н.А. Ковальски

17 октября 1889

Снова здравствуйте, Наталья Зиннаидовна! Письма от вас не дождалась, но в силу отчаянных обстоятельств вынуждена писать на опережение.

Прошлого месяца Фридрих Вильгельмович изволил отчасти прийти в себя – не знаю, причиной ли пустынные красоты наших мест или же первозданная свежесть воздуха, про каковую он имел случай сказать: «Должно быть, так пахнет вечность» (зима здесь нерусская и нечеловеческая – что, впрочем, полезно при хвори). Он полюбил Енисей, гулял по окрестности – насколько позволяют белые медведи (Вас верно, интересуют усы? так вот, подбородок он каждый день тщательно выбривал, оставляя чащобу усов нетронутой). Правда, бывал и сердит: требовал фортепиано и спрашивал, почему в России нет гор… Но, во всяком случае, заговорил, перестал плеваться от гречихи, и, в исполнении с молоком, очень полюбил.

Я слушала его мысли – поэтические в высшей степени, они откуда-то не с этой планеты. Всё спрашивал Достоевского – насилу я объяснила, что тот уж лет десять как отдал Богу душу в Петербурге. Хмыкнув в усы, Фридрих Вильгельмович замкнулся и больше не разговаривал. Тогда-то и начались приступы: бреды про лошадок, Надчеловека, что-то про то, что всё возвращается, вечно одно, и что он, прости Господи, Антихрист (мы с фельдшером вышли и хохотали полчаса). Хотели звать батюшку, но тот преставился семь лет тому, а посему – обошлись горчичниками и молитвой.

Третьего дня Фридриху Вильгельмовичу значительно полегчало, он снова ходил. Как раз в эту пору супротив окна встряла упряжка местного эвенка (так зовётся род северных азиятов): упрямый олень совершенно не примечал ни увещеваний, ни понуканий своего хозяина, – так что эвенк, осерчав до животного состояния, стал сечь того по рогам, по носу, по глазам. Сидевший у окошка Фридрих Вильгельмович затрясся усами и вихрем переменился (я была здесь же, готовила суп), произошло движение и смятение – схватив кочергу, он оттолкнул дверь, выбросился на улицу и, с свирепостью, неожиданной в его лета, поколотил этого эвенка, после чего обнял оленя, заплакал у него на шее как дитя, распряг и убежал с ним в лес... Предупреждая Ваш вопрос – бедный азият жив, сломано всего только два ребра: но будь у Фридриха Вильгельмовича чуть больше злобы, дело могло кончиться скверно (у нашего лекаря всего два курса образования, местные же предпочитают лечиться травками).

Минуло с тех пор вот уже две недели, а известий решительно никаких. Неоднократно посылали мы охотников на розыски: здесь ведь всё на ладони – леса редки, тундра же пуста и безвидна. Но осложняются обстоятельства полярной ночью, жестоким морозом, от которого леденеет водка, и пургою, заметающей всякие следы (иной раз и из дома выйти страшно). К тому же – и медведи, которые только ждут, как бы отведать… Ох, даже писать эти слова дурно.

Не знаю, чего ради пишу я к Вам Наталья Зиннаидовна, ведь просить помощи и отрядов стоило бы не у Вас, а у губернатора (тому я уже направила отдельное письмо). Смотрю в этот чистый лист зимы и не понимаю… Вероятно, хотела поделиться горем и сообщить о судьбе этого несчастного и столь выдающегося немца (он обещал мне курс про досократиков…).

Что ж. Опять иду к корове, а после к детям. Уж утро начинается, хотя ни зимой, ни летом, в этих стылых краях никто этого не подтвердит кроме упрямых часов: вечная чернота, вечная белота – и времени нет… Совсем недавно я, столь поспешно, окончила траур. Что ж. Буду носить опять.

Печальная Ваша

Н.А. Ковальски

5 декабря 1889

Наталья Зиннаидовна! Тысячу раз здравствуйте!

Хвала Господу Нашему Иисусу Христу! Осанна в Вышних! Ангелы-хранители Фридриха Вильгельмовича оказались весьма рачительны!..

Воротясь с Рождественской трапезы, я сидела и читала Евангелие при свече. Сперва мне почудилась было немецкая речь – когда же вдруг в моё окно постучались, я едва вспомнила, в какую сторону открывается дверь. В щеголевато-белой медвежьей шкуре и ненецких сапогах, Ницше стоял, заросший непомерной бородою совершенно пророческого свойства. Вошед, он бойко отряхнул шапку, сел на табурет и задумчиво уставился в пол. Я тут же бросила всё, обежала Дудинку и собрала всех у нас: той же ночью были пироги и самовар.

Фридрих Вильгельмович рассказывал скромно и без бравад – тем не менее, я переводила, а все жадно слушали. К несомненно реальным фактам освоения таёжных силков и битвы с медведем (шрамы алели на лице и на руках), он естественнейшим образом примешивал поэзию – будто бы жил он в ледяной пещере, где вёл учёные беседы со львом, змеем и некоей птицей (дети были в восторге!). Много и упоённо хвалил он нещадность северных морозов, пробуждающих ото сна жизни даже более чем горы – потому как «воздух здесь такой холодный, что ничто не отвлекает от мысли». Ещё он говорил: «Две вещи меня удивляют – белый снег под ногами и то, что я до сих пор ещё жив». Авторитет его среди охотников возрос непомерно.

Постепенно, жизнь наша нащупала колею: я по-прежнему учительствую, а Фридрих Вильгельмович ожил совершенно – уже не чурается он народа, ходит с мужиками по дрова и понемногу изучает русский язык. Совсем недавно на дне своего сундука я обнаружила «Преступление и наказание» того самого Достоевского – конечно, по-русски, но Фридрих Вильгельмович уже дочёл до середины и даже недурно цитирует Раскольникова (с каким-то грозным шипящим акцентом). В довершение же ко всему, Фридрих Вильгельмович вздумал окончить нашу часовню: он уже собрал мужиков и готовит сруб. Судя по энтузиазму, к лету дело станет только за освящением и иконами.

Но чудеса не заканчиваются, милая благодетельница моя, Наталья Зиннаидовна! Вчерашнего дня мы с Фридрихом Вильгельмовичем, одевшись по-полярному, отправились на прогулку на Енисей: чугунный лёд под ногами, снег скрипит точно бы в сказке, холод схватывает дыхание, небо бездонное, чёрное – и упоительная пустота. Тряся обрусевшей своей бородой, Фридрих Вильгельмович на остроумнейшем немецком, с жгучею страстью, говорил, что наконец понял Достоевского, понял путь Христов, что он отрекается от прежнего бреда, а сверхчеловеческие горизонты более не манят его: ведь правда всё это время лежала под ногами, а он не видел, – но он станет священником, он будет учить детишек греческому, он…

Вдруг, он замолчал. Кругом нас хрустел мороз. Назад и вперёд в чёрную стену ночи убегало ледяное ничто, а в небе, над звёздами, переливалось бирюзовою змеёй, морской тиной, волшебными во́лнами – то, что никак невозможно описать, но что у местных зовётся Сиянием севера. Мы стояли, вперив глаза в это чудо – и горизонт содрогался сине-зелёным пульсом: Фридрих Вильгельмович взял меня за рукавицу и – всё так же глядя в эту заиндевелую игру света – промолвил по-русски: «Надя, будьте моя жена».

Передавать в каких словах я согласилась – нахожу лишним (надеюсь, Вы не будете указывать мне на разницу в возрасте; к тому же – с бородой он значительно похорошел). Вместо этого – тысячу раз благодарю Вас за столь поразительный поворот в моей судьбе и приглашаю к нам на свадьбу, которая будет в июне, по случаю ледохода на Енисее (такого зрелища вы во всём свете не сыщете! – только езжайте лучше заранее).

Храни Вас Господь!

Искренне Ваша

Н.А. Ковальски

18 февраля 1890

Здравствуйте, Наденька, душа моя!

Какие у вас, однако, страсти! А говорите – в Дудинке не курорты…

К сожалению, сейчас имею преступно мало времени для сколь-нибудь серьёзного письма – опишу всё подробно уже по возвращении на дачу. Однако, хочу известить, что к нам прибыл ещё один несчастный со сходною судьбою. Когда-то он писал стихи, но отчаявшись в своих музах, подался в торговлю, где заболел, потерял ногу… – впрочем, расскажет он всё сам. Как и в случае Фридриха Вильгельмовича я упросила государя смягчить острог вашей милостивой Дудинкой. Зовут несчастного Артрур Рембо, – и я очень прошу встретить его как следует, ведь я поручилась!

Ваша

Хлудова Н.З.

25 июля 1891

[Август 2021]