Энциклопедия русской пустоты
April 19, 2023

Никита Немцев. «Мама Всех Мам»

В прокопчённой в снегу чёрной яме бился костёр: трескался, подпрыгивал искрами. А в этом прыгающем свете – вымывались предметы из бездны: Шаман (якут), Пихто (русский), мордастый ПАЗик, неумытая телега, чашки чая, миски с налипшей гречкой, навостривший уши лес – и райской гармонью льётся запредельный женский голос:

A-a-a-a-a-ave Mari-i-i-i-i-i-i-i-i -ia!

-i-

Безмолвно, заворожённо, Шаман и Пихто – слушали (хмурая туча леса – слушала тоже): и космос над головою, и стеклянный воздух, и пятачок в черноте, и белые веточки тянутся, поглаживая, узнавая…

– Горшок живой, ёпта!

С невозмутимым лязгом, смехом, грохотом – под «Короля и Шута» («будь как дома, путник, я ни в чём не откажу! я ни в чём не откажу!») – мимо промчался БТР с высунутой головой и скрылся в глубинах якутского леса.

Безмолвие сомкнулось опять. Шаман и Пихто переглянулись обескураженно – и рассмеялись во весь живот.

– И куда это они? – Смотрел Пихто вслед: в это мутное пятно леса (они сидели посреди нигде).

Последние нотки «Аве Марии» стихли – белый лес онемел совершенно.

Не слыхать ничего.

Даже ветра.

– Это очень красивая музыка, спасибо, – сказал Шаман, подкладывая веточку в волнующийся костёр. – Мне не хватает музыки в этой дороге.

– А сколько идёшь уже? – Пихто хлебнул чаю и кивнул на тележку с юртой.

– Месяц и полсына. Морозные духи-под-шапкой суровы, но я подружился с ними.

– И что – прям до Путина дойдёшь и всю правду скажешь? – Пихто улыбнулся невольно.

– Всю правду.

– А в чём правда?

Шаман серьёзно нахмурился, тяня зябкие пальцы к огню: рыжим высветило его пузатые щёки, патлы металлиста, перья в ушах.

– Земля одна, и она разная. – Он провёл рукой по чёрной кайме воокруг костра. – Есть – как «Аве Мария». Она жертвует. А есть Мама Всех Мам. Она детей жрать-себе-вплоть.

– Прямо жрать?

– Да. Но это не плохо. В вашей стране строят – и разваливается, кладут дорогу – и гниёт. Потому что землю не слышат, линейкой бьют: ставят коробки, навязать человек-глина-гаснет хотят. А мы не хозяева, мы гости: сидим-в-темноте-и-разбив-отражение. Пожары, эпидемии – это месть.

Пихто хмыкнул так, будто понял о чём речь.

– Так у нас, что ли, злая почва? – спросил он.

– Не так. Нет... – Шаман задумался в костёр. – У нас добрая… и злая – всякая. А власть просто жрёт-вокруг-глянь. Газ, нефть, народ.

– Вот как… – Ухмыльнулся Пихто и отпил из железной кружки, откинув мизинчик по-блатному.

Тут Шаман поднял глаза: огонь загадочно трепыхался в его лице:

– Ты тоже жрёшь. Золото ищешь. Охотишься не-нужда-посмеяться.

– Ну так… – Кружка у Пихто задрожала. – Семья, двое детей... Пенсионный возраст, вон, подняли! Дочке на учёбу – тоже деньги. Да мне что, много надо разве? Домик в Краснодаре – и хорош.

С вековечной печалью, Шаман покачал головою – и руки к костру:

– Государство жрёт тебя, ты – жрёшь Землю, Земля – жрёт всех нас.

Пихто стало не по себе: он засуетился взглядом, как бы ища чего-то.

А Шаман достал трубочку, табак – набил вдумчиво и молча предложил Пихто.

Издали, набегая волнами, опять зарубил «Король и Шут» («ты зловещая луна, в мои муки влюблена! отобрав души покой, что ты делаешь со мной!») – валя грохочущие деревья, из леса вырулил заблудившийся БТР (с «Росгвадрией» на боку). Затормозив, он обжёг их фарами – снежинки подпрыгивают, – затем высунулась голова в меховой шапке:

– Э, мужики! Как в деревню Нигде проехать?

– В ту сторону. – Шаман махнул рукой.

– Э! Да ты что ли Шаман-Якут? К Путяре топаешь?

– Так меня называют, – скромно отвечал Шаман.

– Уважуха! – Тот обернулся в салон. – Мужики, тут якут, который Путяру снимать идёт!

Раздался одобрительный мат: скоро из БТРа вывалили четверо в камуфляже, пьяные как казаки. Пока остальные таскали ящики, весело скрипя по снегу, тот, что в шапке, жал руки:

– Меня Михаил зовут! Вы извините, я не очень трезвый, самогон пришлось подальше от части зарыть…

– Священные напитки свято-действуют, – понимающе улыбнулся Шаман.

Снег лепил по прожектору: белые-белые точки ничта терпеливо летели и сыпали, сыпали, и долго могли точно так же сыпать, целую вечность, пока не облепят собой все предметы, не оставя ничего, ничего…

Михаил отважно держался на ногах:

– А вообще – да в рот мы эту власть того! Если заваруха начнётся – мы двести грамм накатим и пойдём месить.

– Ага. Ага. Приятно познакомиться.

Раскланиваясь, улыбаясь, Пихто тихо устранился в свой ПАЗик, проверил печку, устроился на передних сиденьях (уютно – как на топчане) и накрылся пледом. «Король и Шут» и канонады смеха не прекращались во всю ночь, но как-то ж всё-таки Пихто уснул: видел какой-то цирк: на арене – он, сидит на табуретке, а вокруг медведи, сложа руки, наблюдают. С одним из медведей он даже вёл очень интересный разговор, но…

Как только появляется золото – начинается какая-то гнилая тема.

Пихто ездил раз сто – в основном, проносило, но последний раз со Степанычем встряли конкретно. Приехали на пустой (якобы) участок, где из Алдана речка поменьше уходит в рукав (а отвесные скалы смотрят бездушно): якуты-промысловики, ну рыбаки иногда – больше никого (вроде бы). Добрались на катере, причалили к охотничьей зимовке: видят мешок набитый – и тут палить начали. Смылись кое-как, дня три без лодки по лесу добирались. А потом Степаныч узнал (в прокуратуре связи), что артель эту задержали егеря (по рыжему дымку нашли) и золота у них всего грамм двести оказалось (что на пять ружей как-то смешно). Яснейшим образом Пихто и Степаныч помнили, что возле избушки – шагах в десяти от лабаза (сваи с продуктами) – была вырыта яма: а если мешка никакого не нашли…

Когда выпал снег, Степаныч поехал в сторону Усть-Неры – какие-то дела в кафе «Куба» у него – и запропал. На звонки не отвечает. Жена не знает, молчит.

У Пихто было две версии.

Очнувшись на выстуженном топчане, Пихто, харкая и кряхтя, вылез из ПАЗика и осмотрелся. От БТРа осталась только колея, Шаман исчез – лишь белые ели тянут лапки по сторонам… Хотя какие лапки? Лес тут такой, что ногу сломает – чуть только свернёшь с гравийки трассы (а в девяностые совсем дороги не было – только лес, лес, лес, холмами валится, зелёная бездна, бесконечная громада массива – и восторг в тишине… ну Пихто с мужиками возьмут по ружью, запасутся патронами и сядут в грузовичок: пока до Якутска доедут – тонну дичи настреляют: продадут на рынке и обратно – ещё тонну настреляют; романтика!) Выдохнув пар, Пихто затянул рюкзак, проверил винтовку, вставил ноги в лыжи – и покатил в частокол снежных ветвей.

Якутия летом – сплошной лес, без перерывов, без продыха (а наклонишься – голубика), теперь же – синие тени, сплошной сугроб, тут снежную гру́ду подвинуть, тут куст объехать, там заяц ловкий промелькнёт, по лбу ветка зарядит – шапку сорвёт, снегом весело обожжёт. И утрёшь мокрое лицо, и увидишь невыносимо-голубое небо, бодрое, звенящее, и кроны качаются, снегом машут – редко-редко ловушка на песца попадётся (последний след человека) – и наст хороший, крепко держит, и катится легко, как по сказке.

Пихто старался не думать о возможном финале.

Они ж со Степанычем не одни такие умные – про схрон могли догадаться и охотники, и фэбосы: или вообще родственники. И прощай-прости домик у моря в Краснодаре! и торчи дальше в этой деревне Нигде, мой золото, которое тут же отберут! Только куда Степаныч запропастился?.. Так, тут направо, ага – пушистой магистралью прянула река. Хоть самый матёрый будь – всё равно восторг какой-то: белой неизвестностью катится пустота – бархатистой линией сугроба, – и скалы подымают голову, и солнце гладит по снежным пальмам, и воздух стынет – от мороза дымный (градусов, наверно, сорок).

Как чистый белый лист – зима.

Мир без музыки. Без слов. Без смысла.

Примерно половину дня Пихто так и проехал по петляющей реке (время здесь не работает, не нужно). Один раз делал привал: на горелке заварил кофейку, смахнул снег с бревна и, обжигаясь, пил. Память и навигатор не обманули – охотничья зимовка стояла там же, у реки, а рядом – лабаз с продуктами, обтянутый полиэтиленом (от зверья).

Подъезжал к домику он очень медленно, настороженно (вдруг шмалять начнут?) – хмурый сруб под ломтем снега, полиэтиленовые окна... Пихто сошёл с лыж и заглянул в мутное окно. Никого. Тогда он отодвинул пенёк и открыл дверь – скрипучий пол, выстуженный воздух.

Взяв висевшую у двери лопату, он пошёл к лабазу. Если память не брешет… Отойдя шагов десять к лесу, расчистил обжигающий снег и копнул. И ещё копнул, и ещё (у земли на снегу – какой-то мертвецкий вид), ещё копнул, ещё – этак два дня проторчит – и ещё, и копнул, и ещё: ткнулся.

Замирая, судорожно обкопал эту точку со всех сторон и увидел нехилый мешок (целый Краснодар поместится) – опустившись на колени, он вытянул его и брякнул на снег. Отряхнул руки, пошёл смотреть доски на сани – в избе ни хрена. Так, ладно, проще самому нарубить – взял топор и пошёл в сторону берега: там, за рекой, вертикально скалы огрызлись, – а он, проваливаясь в сугробы, подошёл к подходящему де…

– Блядь!

С железным звуком, в ногу впился капкан.

– Какой мудак оставил эту!.. Какой мудак!! Какого!!!

Разбрасывая розовый снег, Пихто докопался до железной пасти, – кое-как дотянулся до лопаты, подцепил зубы, разжал.

– С-сука! Твою ж ты ж мать!

Осмотрел ногу. Кость, кажется, не перебило, но рана сильная. Солнце садится. Ехать точно не вариант.

– Сука! Сука! Сука!.. – Он бил кулаком по сторонам.

Ползя по снегу собакой, забрался в выстуженную избушку и принялся возиться с печкой (железная, прямо по центру) – ломал дрожащие щепки и ставил, дул на пальцы, на непослушный коробок. Когда разгорелось – он, опираясь на лопату, сходил за мешком и стащил с лабаза пачку риса и шпроты. Завалился обратно, упал на золотой мешок. Рассмеялся:

– Вот хозяин обрадуется, как вернётся!

Не удержавшись, развязал и смотрел: серое, немытое, – но вот блеснули крупинки: чистый свет, само солнце, огонь, который течёт… Вспомнив про печку, Пихто подкинул ещё и прислонился, нахохлившись, – греться.

К вечеру поднялась пурга: все щели жалобно выли, а даже выйти в туалет – потеряться можно. О дороге назад и промёрзшем ПАЗике Пихто старался не думать (его мысли уже купались в Чёрном море). Рана зияла, скулила, а обработать кровавый поцелуй было нечем (даже самогонки нет! как тупо! как тупо!) – пришлось перевязывать носком. В принципе, если сделать сани… Ладно – завтра посмотрим.

Пихто сидел за сгорбившимся столиком и бессмысленно смотрел в огонёк керосинки. Как удивительно – там ночь свищет, духи воют, стылая смерть, а тут огонёк – единственно реальный – и можно жить, есть рис и пить чай: чёрный, густой… На косых полках он не нашёл ничего кроме пакетиков чая, а под задубелой подушкой – кедровую шишку и томик Пастернака (он сам недоумевал, как очутился в этой глуши). Пихто поглядел подозрительно на серую книжку, поглядел, – а потом понял:

– Степаныч же любил!

Разварил шишку кипятком: сидел и чистил (только начинаешь щёлкать – и как в тайгу уходишь). Потом взял книжку и лёжа читал ветвистые строчки пока не заболели глаза.

Проснулся от того, что кто-то радостно гремит кастрюлями. Придавленный тяжёлым пледом, Пихто долго ворочался и тянулся, упрямо сжимая глаза, – только в бок что-то скользко дуло. Еле-еле глаза разлепил – полиэтилен на окне содран, а по полу медвежонок с кастрюльками кувыркается.

– Блядь! Блядь! Блядь!

Скинув одеяло, Пихто вскочил – и повалился. Он вспомнил про ногу и развязал носок: рана всё-таки подгнила и покрылась серой дрянью… Тут подбежал мокрый нос медвежонка и тыкнулся прямо в ногу.

– Пошёл вон! Кыш!

Пихто попытался схватить его и выпихнуть в окно, – но медвежонок ловко выскользнул и убежал за печку. В свитере с горлом и кальсонах, ковыляя и спотыкаясь о все кастрюли, Пихто бегал за ним по всей избе, пока тот не улизнул под тахту: Пихто попытался его вытащить, но медвежонок бесстрашно бил лапой и кусался.

Отчаявшись, Пихто схватил винтовку, проковылял к двери и распахнул (мороз ворвался и обшмонал избу).

– Марш отсюда! – крикнул Пихто.

И резко кивнул на улицу, где – в пятнадцати шагах – стояла Мама.

Время исчезло – просто не стало – просто бешенный бег вариантов: закрыться? бежать? пугнуть? – как-то само собой выбралось – и Пихто, медленно падая из места абсолютно ясной смерти, валясь назад в это прочерченное время, марионеткой на шарнирах возвращаясь на железобетонную колею, где всё определено и разыграно и ничего другого просто не может быть, – машинально вскинул винтовку и прицелился ей чётко промеж глаз: не промазать – не добежать – разве что мишка.

Медведица застыла. Не двигалась.

Правая рука на крючке, левая вцепилась в ствол, щека у приклада – с голыми пятками на снежном крыльце, Пихто целил. А она стоит, роскошная, неподвижная – килограмм триста живого веса – якутская красавица. У её взгляда не было дна: не то гипноз, не то медитация. Пихто подумал, что когда-то она была маленькая и в розовом платье.

Длилось это – непонятно сколько. Жирные хлопья медленно валились, прицел начинало немного вести, холод колол по ногам. Тут замусленный медвежонок проскользнул между ног – и к мамкиной лапе. Та – так и стояла, не шелохнувшись.

Пихто проговорил, спокойно-спокойно:

– Ну чего ты, дурашка?

С неясным, пустым выражением – медведица пялилась безднами: какое розовое платье? Ни один из смыслов, никакое из слов в них не лезло.

– Убьют тебя сейчас, – сказал Пихто, почти ласково. – Ступай домой.

Она повела чуть ухом.

– Ну ступай-ступай.

Она послушно повернулась гигантским задом и устремилась в лес. Пихто не отрывался от прицела. Вдруг – медведица остановилась и посмотрела через плечо. Пихто продолжал целить. Она сделала движение лапой и легонько постучала по снегу. Как бы что-то почувствовав, Пихто метнул взгляд на ногу (всё тот же кровавый поцелуй) – и опять к прицелу.

– Ступай! – крикнул.

Эхо раскатилось над кронами.

А медведица – странно даже подумать – взяла и махнула передней лапой: как бы – пойдём! Пихто быстро глянул по сторонам – он один это видит? – и снова в прицел. Медведица повторила свой жест.

– Т-ты чего? – Стальная уверенность вся куда-то пропала.

Медведица ещё раз махнула. Пихто глянул на свои кальсоны.

– Мне… мне одеться бы!

Медведица учтиво уселась на зад и почесала нос лапой.

Не закрывая дверь (пожалел об этом сразу же), спотыкаясь о мешок, Пихто доковылял до кровати, надел комбинезон, куртку, ботинки (кровавый носок задубел, нога орала) – опираясь о лопату, не выпуская винтовки – он двинулся на улицу. Медведица встала, встряхнулась – и неторопливо потопала в снежную гущу. Пихто ни за что не мог бы объяснить, что за сила его тащит, – но он следовал за ней.

Свежего снега щедро намело: ветки загибались арками, провалиться можно было и по пояс (доедет он теперь на лыжах, ага), но за медведицей, синея, оставалась уверенная борозда, которую она отважно отвоёвывала у мохнатого снега (и медвежонок прыгал следом).

Лес наступал, равнодушно-белый, колючий, неприступный – весь мир был погребён под его облаками, солнце резало по глазам – вдруг – медведица остановилась, что-то прислушалась и повернула налево – Пихто за ней, – потом направо – Пихто тоже, – снова налево… Идя за мохнатым задом, как на поводке, он вспоминал всех настрелянных за девяностые медведей. А что, если они ей рассказали?..

Тут медведица замерла, обернулась – Пихто стал в нерешимости – и дружелюбно махнула лапой: он подошёл (как-то глупо было вскидывать винтовку). Внимательное её лицо удивительно не вязалось с тяжёлой тушей и гнилым запахом изо рта. И эти ласковые, заботливые глаза… Да нет же! Просто Пихто хотел – хотел в них видеть ласковые глаза. А они были – никакие, они были – чужие, нечеловечьи: какие-то ямы, выкопанные в пространстве, в которых можно увидеть…

Медведица кивнула – туда. Подумав, что это как хлопнуть по одному плечу и ударить с другой стороны, – Пихто замедленно повернулся, увидел.

Белоснежный замок леса вдруг расступался: огромное, неоглядное поле – и чёрные кроны горизонтом мреют. Но самое странное – поле не пустовало: чалой спиралью по нему вился хоровод из зверей. Это был какой-то Ноев ковчег – медведи, волки, лисицы, лоси, изюбры, бараны, куропатки, песцы, звери, звери – живой, покашливающей, фырчащей, переминающейся с лапы на лапу кучей стремились они в какой-то неведомый центр: иногда, протиснувшись между копыт и лап, кто-то вырывался из круга и тут же скрывался в лесу.

Медведица пихнула легонько в плечо, а сама пошла первая, расталкивая дорогу. Животные кружились безропотно-монотонно, расступаясь без сопротивления (с бледными глазами, драными ранами, торчащими костями – как в поликлинике): сколько они пробирались было неясно, всё мешалось в этом непонятном, копошащемся трансе, чадящем дыхании, шкурах, мордах, копытах, моче, через которые он шёл всегда, пах как они, был как они, в этом неясно-уютном движении общего организма.

Выход из круга – прожектором в харю было б не так резко и больно. Промасленными, прокопчёнными глазками, Пихто рассмотрел: среди утоптанного снежного круга зияет чёрное лоно, расходясь лепестком, размером с братскую могилу. В нём не было ни земли, ни стенок – ничего. В этом белом листе снега, животных, лесов – жирная чёрная точка, по которой водили, водили, пока не проткнули насквозь. Возле неё было приятно тепло, но не жарко: в стороны полз дурманно-сладкий женственный запах. Опираясь на лопату, заворожённый, Пихто видел: построившиеся спиралью звери, легко сходя, как бы ныряя – исчезают в эту яму и не возвращаются. Раз – и косматый, мощный, полутонный овцебык – расщепился, растаял, просто погас: и тут же что-то забегало, засуетилось – материализовались шарниры костей, проводка лимфоузлов, нарастали атомы, органы, зашебуршилась шерсть, глаза зажглись – на тот конец пропасти выскочил маленький кролик и, как заведённый, почесал через очередь.

Пихто стоял и не понимал. Этот запах, сиявший всеми радостями жизни, прежде смутными и неясными, а теперь сгущёнными в такой щедрой концентрации, – сводил куда-то с ума: хотелось зарыться носом в эту удушливую бездну, забраться в чрево по пятки, свернуться калачиком и вечно сосать большой палец. Он оглянулся – с дикими глазами. Медведица как бы улыбнулась, кивнула, а медвежонок дотронулся одной лапой до другой. Пихто его понял. Подошёл ближе к краю (чёрной каймой лежала тёплая земля), бросил на снег лопату с винтовкой и стал развязывать шнурки. Он ступил – с голой, гнилой стопою – на эту чёрную, жирную почву (у земли на снегу покойницкий вид) – и заглянул: упоительное ничто, головокружительный покой. Едва владея собой, Пихто опустился на колени, упёрся ладонями и свесил голую ногу – сразу началась какая-то щекотка, что-то приятно забегало: повисшая в чёрном космосе, нога обрастала мясом и кожей, на глазах молодея до блеска (даже волоски все куда-то девались). Никакой раны уже не осталось, а Пихто упорно продолжал пялиться – мимо ноги, – он не мог оторваться, не мог оторваться, не было никакого голоса, никакой мысли, никакого ощущения, никакого зрения, никаких слов, даже спокойствия не было, просто – раз – и скользнуть в эти объятия, и так легко…

Он уже оттолкнулся пальцами от последнего клочка земли – как вдруг медведица зубами вцепилась в шкирку и потащила его из ямы – и дальше, дальше – голая нога волочилась по снегу

– Нет!.. Нет!! Верни меня! Верни!!!

Но утроба удалялась и таяла, звери расступались-смыкались – как занавес, как захлопывающиеся двери, как печати – и снова мохнатый синий снег, медвежья борозда и голая пятка на снегу.

Подтащив его к самой избушке, медведица взмахнула задом и деловито пошла. На прощанье медвежонок облизнул ему лицо – и побежал за мамой.

А Пихто встал среди разворочённой избы – ни левого ботинка, ни винтовки – и посмотрел по сторонам.

Мешка с золотом не было.

– Вот как тебя Мама Всех Мам встретила...

– Мама Всех Мам?

Сидели с Шаманом, в сторонке от трассы, – тот же ПАЗик, та же телега, тот же костёр, та же Ave Maria. Весна.

Пихто ехал по работе в Улан-Удэ. Шаман – возвращался в Якутию: лысый, с лицом как фингал, прямо из дурки.

– Улуу Йиэ. Священное Лоно Мира, – сказал Шаман, набивая длинную трубку. – Там, у Подземного Солнца, тело рождается-вечно-опять.

– А когда женщина беременна?

– Она всюду, везде – в воде, в животе, в скалах. Мама Всех Мам. – Шаман улыбнулся и сверкнул спичкой.

Под космическим небом – Пихто сидел, протянув к костру просвечивающие пальцы. Огонь игрался, вычерчивая мир, а Пихто внимательно разглядывал свои запястья: вены, суставы.

– И во мне – тоже?.. – проговорил он.

– Ты тоже Земля, из неё вышел-пока-не-померк. Но кроме Мамы у тебя есть Отец: поэтому ты можешь сказать-в-себе: я – не Земля. Душа всюду есть, а Дух не всюду есть. А ещё есть духи, мои тёплые друзья.

– Но тогда получается, что природа – это роботы?

– Земля – тайна. Мы не понимаем её. Только жрём-глянь-вокруг.

– А наши машины – тоже Земля?

– Люди берут ком Земли и выдёргивают душу: лепят уродливую куклу и бездна-полёт называют прогресс. – Шаман затянулся и покачал головой. – Всё рождённое через Землю снова уйдёт в Землю – чтобы подняться свободным.

Пихто хмыкнул, зачарованно глядя на просвечивающе-алые пальцы, а Шаман густо выдохнул дым – серый рой духов пополз по костру. Он протянул трубку Пихто – тот с уважением принял её: табак был самый обыкновенный, но трубка делала ночь какой-то задумавшейся

– А за что тебя избили? – спросил Пихто.

– Решили, что я новый Распутин, пусто-слово-пастух. Возле святого Байхэ они отобрали телегу моих предков и держали в доме, который назывался дом-для-умолишь-онных. Но это были обычные люди. Я не видел столько ума много лет. Один из них знал моих духов и разговаривал.

– Вот как.

Пихто выдохнул ещё облако и уставился в этот тихий костёр. Сквозь свежесть ночи со всех сторон наползал сладкий, терзающий запах весны, бесконечно повторяющей и пережёвывающей одно и то же… И всё же… Он был как-то блёкл и тускл… как-то безвкусен после Мамы Всех Мам.

– Но я столько зверей настрелял без нужды… – Затянувшись, Пихто передал трубку. – А она ногу вылечила. Это потому что она меня любит?

– Ей всё-равно-одно. – Шаман ухмыльнулся.

– А всё-таки жалко, что ты до Москвы не дошёл…

– Зачем?

– Правду сказать.

– Я был глуп. Это не важно.

– А что важно?

– Можно слиться с Землёй и исчезнуть-за-уши. Можно её убить своим «я» и содрать-всё-ничто, не понимая как дальше. А можно их помирить.

– Хм…

Выкурив трубку, они ещё раз послушали Шуберта, допили чай и легли спать. А наутро – из линий и морщинок ладоней, из вонючих кресел и пыльных стёкол, из всех набухающих запахами сторон, из просыпающихся речек и журчащих птиц, из убегающих веточек и расцветающих костей, из снова и снова отважно поднимающихся травинок, из бесконечного неба и предрассветно-нежной дымки смотрела и улыбалась косыми лучами – Мама.

Ноябрь 2021