Никита Немцев. «НИКОГО НЕ ВИНИТЬ»
Специально развязал шнурки и ходил так – может, заметят, остановят, скажут? Жалкие надежды! Сёма ходил со шнурками навыпуск – спотыкался, падал, прыгал, падал опять – в мелкой оторопи дождей, в промозглой улице московской, смутной огнями, лужами склизкой: среди прохожих-безлицых, к чужим шнуркам безразличных, – как призрак в мясной лавке – ходил мимо этих сизых и дымных, застрявших на своих орбитах, туда и сюда, по одной и той же улице, где только ночь и фонарь, а на аптеку денег зажали, вымачивал башмаки, убивал пимпочки на шнурках и совсем немного не плакал.
Никакой трагедией Сёма не был растоптан – всё какие-то пустяки. В конторе (по продаже скрепок, затюханной) протянул начальству руку и сказал: «Здравствуйте!» – а его не заметили. Ехал в метро, уткнувшись в спасительную книжку Белого, уступил старушке место, – а она не села. Заходил в школу проведать учителей – его не узнали. В столовой взял салат «Мимоза», а майонез зажали. Нашёл на улице рублик – оказался девяносто первого года. Пытался срезать путь домой – уткнулся в забор: пробовал обойти – окатила машина. Хотел сходить в кино на добрый мультик – попал на фильм про холокост. Синий «Винстон» и творожные сырки не такие вкусные, как в детстве. От пальто оторвалась пуговица, а ещё одна болтается. Стёртые буквы всё равно остаются в катышках резинки. Если вымыть тарелку – её придётся мыть опять.
Но самая гадость случилась сегодня. На работе у него – Настя. Сёма ей в любви признавался, а она сказала, что другого любит. На всякий случай Сёма ещё пять раз признался (примерно каждый месяц повторял), а она всё то же самое отвечала.
Говорили они только в перекурах. В общем-то, они не говорили, а молчали. Сёма иногда думал, что он, наверное, назойливый (поэтому не решался её никуда кроме перекуров приглашать), – но всё равно каждое утро ждал её шагов, ждал, как она появится – невероятная: вся в чёрном. В этот раз купил на самые последние гроши кислых червяков в мармеладном магазине: решился Настю угостить (этого бы вполне хватило, чтоб быть счастливым ещё год). Ноги коллег сновали по офису. Змейка из скрепок выходила скверная. Часы тикали, фальшивя. Насти всё не было.
Горя дыханием, Сёма почти уже, ещё совсем чуть-чуть, немножко и – вот-вот он будет решаться ей написать.
«Исчезни, блять. Развоплотись, сука!»
Сёма тихо встал из-за стола, вышел в коридор, поднялся на глухую лестницу – почти к чердаку – лёг на ступеньки, и лежал там ровно одиннадцать минут.
Он бы рад был собакой завыть, рассмеяться истериком, ударить кулаком в стену, откусить кому-нибудь нос, сжечь сторублёвую бумажку, стать коммунистом, бросить курить, – но его растоптанных, повешенных и закопанных чувств никто не видел (не считая камеры наблюдения). Сёма развязал шнурки и пошёл гулять под дождём.
Кутался в свою исхудалую шинель и ходил: и кутался, и ходил. Знал он только улицу Дом–Метро–Работа–Дом: все заплёванные дворы, повороты, проулки – из разу в раз оборачивались заборами. Звёзд не было. Неба не было. Сёма скучал по Лужковской Москве, когда всё было дико и первозданно: никаких строек, никаких заборов – тихая жизнь, тихая смерть. Мыкнулся в переулок без имени: какие-то пацаны пробежали Сёму чуть не насквозь. Сёма не обиделся – хотя, конечно, обиделся.
Зашёл в какой-то двор, лёг на мокрую – зары́данную – скамейку, где остался окончательно один. Тут ему что-то дёрнулось в уме, он медленно и тщательно выдохнул весь воздух из лёгких, зажал одной рукой рот, другой схватил нос – и прекратил дышать. В груди что-то дёргалось дикое, нос щекотался, в голове кто-то орал: просилось сделаться хоть что-нибудь: если не вздохнуть – то хотя бы проглотить слюну, дёрнуться, почесать глаз – ну а раз уже всё равно слюну проглотил, то и вздохнуть мо… – воздух ворвался с неистовой мощью.
Сёма не сдавался, он пробовал четыре, пять раз – но никакой воли не хватало. На шестой получилось: умер.
Лежал покойный-покойный – пока мысли не затекли. Захотелось ужасно курить. Сёма встал со скамейки, поглядел по сторонам, бросил взгляд за плечо – и увидел: тело продолжает лежать на скамейке. Сёма заорал:
– Чего кричишь? – сказал брюзглый полицейский с фонарём под глазом. – Ща, увезём.
Он просто, по-житейски, подхватил тело и закинул на плечо. Сёма задышал громко-громко (кажется, всё же оставалось, чем дышать) и посмотрел на себя: постмортум Сёма сделался похож на грифельный набросок.
– А дальше что? Закопаете меня?? – вскричал он, хватая себя за голову, но руки проходили насквозь.
Полицейский ушёл, всё так же пыхтя: труп на его плече показывал фиолетовый язык. Сёма постоял, подумал – и отправился искать продуктовый.
Ходить стало гораздо легче: в общем-то Сёма не столько ходил, сколько летал. Он держал в уме, что под землю проваливаться неприлично – и оставался сантиметром-двумя выше. Люди и стены не чинили препятствий. Воздух он не вдыхал, а ощущал всей пустотой своего набросочного тела.
В продуктовом попросил «Кэмел». Продавщица протянула пачку, но та провалилась сквозь руку.
– А. Вы уже? – Она нарисовала на чеке пачку. Сёма её взял.
Он гулял по Москве, растерянный: свернул со своей улицы – с фонарём, без аптеки, – а тут оказывается – Староглинищевский переулок, синагога, парки, бары, Златоустинский переулок (малый, большой), Маросейка, аптеки, больницы. По пути встретил начальство: раскланялись, поздоровались, обнялись (официально, по-призрачьему).
С карандашной сигаретой, Сёма стоял у подземного перехода и не мог решиться – пройти по низу или сквозь машины? – его окликнула то ли нищенствующая, то ли попрошайничающая бабка:
– Да ты не стесняйся, милок. Прямо сквозь землю.
Он пощупал прозрачным носком асфальт, завязал на всякий случай шнурки, и стал спускаться. Наблюдал узоры пород, черноту пород, абсолютную черноту и такую черноту, о которой и говорить нечего. Когда Сёма спустился до ядра, ему живо отсалютовал мужик в чёрном спортивном костюме, с горящей бородой (с повисшими руками он отплясывал странный танец под электронную музыку, звучащую из недр). Сёма догадался, что он-то Землю и вертит, а никакие не белые медведи.
Размахивая бородой, мужик корчил лица и балдел. Сёма улыбнулся – и вылетел на другой конец земного шара. Километра три ещё пришлось лететь через воду, где мутно, скользко и противно – зато Сёма видел кита, а ещё медузу, которая оказалась ровесницей Христа: поиграли с ней в города.
Наконец-то – вылетел. Со всех сторон было пусто и сине. Сёма полетел на восходящее солнце – и оказался среди изумрудов и рыжей пыли Африки: подумал, клёво бы сюда Настюху свозить, она любит юг (это то немногое, что Сёма о ней всё же знал). Полетел обратно, под воду.
Мужик с горящей бородой продолжал пляску: движения были круговые, с какими-то пассами руками и присядками.
Сёма встал, посмотрел – и решился на вопрос:
– Пустяками пробавляюсь. А ты?
– Пока не определился. Времени мало прошло.
Мужик остановился и с грохотом расхохотался (недра тоже смеялись). Сёма поднял лоб недоумённо. Отсмеявшись, мужик всё-таки проговорил:
Сёма быстрее мгновения отлетел на поверхность – прямо на МГУ: везде, со всех сторон – голосили трубы, звёзды валились, дама в солнце ходила по бульварам, луна мазалась красной помадой, кони носились, саранча лютовала, семиглавая тварь грозила хвостом из Москвы-реки, кто-то бил её копьём – небо свилось как свиток, земля испарилась, всё стало чёрное, потом белое, потом вообще не стало, потом снова стало (но непонятно только что – слово? мысль? дело?) – потом поделилось, потом ещё поделилось – забегали электроны, закружили атомы, прошептался секрет апельсина, и вот уже бесплотный Сёма опять стоит на шпильке МГУ, созерцает Лужники с огоньками, борьбу жёлтого и фиолетового, и чувствует как сквозь его бесплотные бока продувает ветер.
– И так, представляете, каждую секунду! – сказал ему кто-то снизу. В остром костюме, с ухоженными залысинами, небесными глазами и папиросой.
– Что – каждую секунду? – Сёма спустился на площадку пониже и закурил свою рисованную сигарету.
– Демиург. Остановится, рассмеётся, – а мир в лепёшку. Потом опять собирается – ну и так далее.
– Каждую-каждую! Если обращать внимание, конечно. К слову, вы в этом тоже участвуете. Но тут главное не ударяться в солипсизм.
Этот кто-то – покачал головой с академическим видом и уставился в фиолетовую мглу подслеповатых звёзд, свитой вьющихся у обнажённой луны.
– Почему все стали меня видеть? – спросил Сёма и сунул руки в прозрачные карманы.
– По правде, это иллюзия диалога. Вы просто слились с миром.
Сёма напряг весь свой эфемерный взгляд и уставился в чужие глаза.
– Ваш друг во сне и наяву. – Тот рассмеялся и прокашлялся. – Мы иногда спим вместе.
С довольно бесформенным, но всё же напоминающим восторг чувством – Сёма вспомнил шершавый томик серого цвета, который он читал-перечитывал и нередко клал под подушку.
– Андрей Белый! – воскликнул он.
– Да, душа моя. А впрочем, я схватил первый попавшийся образ. Но если вам так нравится – буду для вас Андрей Белый.
Дрожа прозрачными шагами, Сёма отошёл чуть-чуть: он затянулся и дымно задумался.
– Никто. Такая же песчинка бесконечной Вселенной, как и вы… Я же верно понимаю, что… – Ветер перебил его резко. – Я говорю: вы ведь направляетесь к своей Софии?
– К Настюхе, ага. Я её с собой в Африку возьму. Она любит юг.
Белый цокнул и покачал головой:
– И опять мозговая игра? Опять быть сотканным из боли?
Бесплотный Сёма представил, как он сидит сейчас в Африке где-то на почте, в очереди – потеет, пьёт воду, смотрит по сторонам на чёрные мокрые лица и хочет закурить настоящую сигарету (бумажные курились как воздух – должно быть, ему дали нулёвку). И вроде бы – как-то противно: опять всё вот это вот ощущать, дышать, хотеть, существовать… А с другой стороны – зато жизнь: пусть задрипанная и ничтожная.
– Я не могу по-другому, – проговорил Сёма нелепо (радуясь, что нелепо). – Я люблю её.
– А-а-а! Понимаю… Я-то думал, вы чтоб раствориться в пространстве…
– Что – чтоб раствориться в пространстве? – Сёма весь заколебался.
Сёма бросился своими прозрачными кулаками на такого же прозрачного Белого. Тот сперва шутя уклонялся от бессильных атак, но скоро ему надоело, и он с достоинством застыл. Кулаки проходили жилет с цепочкой насквозь, луна бросала лучи и тени, тучи носились в припадке. Тут ветер загрохотал опять – страшный.
Вдруг Сёма понял, что ни в чём Андрей Белый не виноват, что его положение немногим-то лучше, что всё это так же глупо и так же смешно, как и всё, что было там – внизу.
– Вы… простите, – пробормотал Сёма, пряча руки в карманы.
– Ничего. Случается. Я сам был живой – тысячу раз... – Он взял часы, звякнув цепочкой. – А вам пора.
Ветер снова рванул хорошенько, Сёма запрыгнул в него.
– Не пропадайте! – крикнул он фигуре на шпильке.
– Я постараюсь! – Белый махнул рукой. – Увидимся в снах!
Сёма шагал, Сёма летел – раскинув руки – и ночь обливалась ядовитыми красками. Мимо пролетали ведьмы на вёдрах, духи, похожие на мимов (они показывали Сёме большой палец и кричали: «Молодцом!»), космонавты в немых скафандрах, светящиеся змейки. Сёма летел за воздух, прямо к звёздам: приодетые, напудренные планеты уже гарцевали свой вальс, а Сёма летел – летел! Венера подмигнула и сделала реверанс, приглашая кавалера. Сёма пожал прозрачными плечами и весело крикнул:
Слова проглотил вакуум, но Венера поняла, улыбнулась. Всё равно её уже пригласил старик с лицом старухи. Оглядываясь, он, с сухой рукой, как-то кивнул – и до Сёминого сознания дошло: «Живой космос обожги». Сёма не понял, понял – и обжёг. И вот – он уже не летит к ковшу Медведицы, Сёма уже сам звезда: он наливается жадным жаром, участвуя в пляске Вселенной: он теперь важная особа, он раздаёт всем свет! И он так счастлив, так счастлив – что мог бы исчезнуть!..
Сёма бросил свои звёздные дела, переоделся в призрачье – и устремился обратно: быстрее чем свет, он пронёсся мимо оскорблённых планет, мимо надменного старика, мимо всё так же курящего Белого – бросив на ходу:
Мимо всё же долетевшего до слуха: «Браво!», – мимо Лужников и Кремля: прямо на Соколиную гору, к Настиному дому.
Потрескавшаяся хрущёвка с пахнущим луком подъездом. Избитые повседневностью ступеньки. Подделка под японскую сакуру над почтовыми ящиками. Сёма не влетел прямо в квартиру: он послушно поднимал и опускал ноги над ступеньками, совсем как живой. Он занёс палец над кнопкой звонка, и – не решился: прошёл дверь насквозь.
Он никогда не был у неё дома и даже не знал адрес (сюда его привела какая-то сила), он не мог представить, как она ест, как она спит, как она ходит в тапочках. Сёма не знал, где её искать: глупо, но казалось, что в такой штуке, как дом, такого человека, как Настя, – быть не может. Он застал её в кухне, в плюшевых штанах и спортивной майке (даже они были чёрные): она сидела над блокнотом и говорила затылком:
– Не потому ли я позволила тебе отречься от меня, что я прах из кости?
– Я никогда не отрекался, Настя!
Она двинула плечом (косточка подпрыгнула), что-то чиркнула, и добавила туманно:
– Карандаш велик, а мир огромен… Не то!
– Настя! Это я, это Сёма с работы!
Она обернулась – с естественностью ивы, вся как бы из цветов: с измученным морщинками лбом, бесстрастными страдавшими губами, отпяченным по-детски подбородком, самовлюблённым, едва курносящимся носом, каштановым клубком на голове – (волос она не распускает) – строгая, неприступная, совершенная. Её блестящий карий взгляд был вечен – он оглушал: Сёма проваливался в этот зрачок, пролетал наново всю Вселенную, был коридором из отражений, был всем Мирозданием, обнявшим Настю, был Сёмой, был ею, и видел, и понимал: Настя не видела Сёму – она смотрела, вскипел чайник или нет.
Боль тысячей крохотных ручек вцепилась в Сёму – и потащила назад: через окно, через Москву, через МГУ, планеты, галактики, время, пространство, не-время – воздух ворвался в Сёмины лёгкие кувалдой и порвал их в клочья и крик. Сёма разодрал свои веки: он был в угрюмом неизвестном дворе – лежал, на скамейке, в ночь.
Он сел. Жадно дыша, Сёма бессмысленно смотрел на свои ноги.
Специально развязал шнурки – и ходил так: может, заметят, остановят, скажут?