разное
August 25

Луиджи Фаббри «Жизнь Малатесты» (антитруд. перевод Life of Malatesta by Luigi Fabbri)

Вступление

Как я встретил Эррико Малатесту

День, когда я встретил Эррико Малатесту, – самый яркий из воспоминаний моей далёкой юности.

Это было в апреле 1897 года. Консервативная буржуазная монархия Савойской династии уже почти год душила итальянский народ под гнётом суровых реакционных мер, предвосхищавших фашизм. Властители делали передышку лишь тогда, когда народное недовольство грозило поколебать их спокойную роскошь.

Франческо Криспи, бывший якобинец, превратившийся в министра и прятавшийся за чужими лозунгами, пока он преследовал всё новое и живое, был вынужден уйти в отставку под давлением народного возмущения после поражения Италии в Абиссинии. Имперские амбиции короля Умберто I и его министра рухнули, и полуостров снова вдохнул глоток свободы.

Революционное рабочее движение стало набирать силу. Всего за четыре месяца до этого в Риме вышли первые номера Avanti! (Вперёд!) – первой социалистической ежедневной газеты Италии. А анархисты, разобщённые и заглушённые реакцией середины 1894 года, вновь обрели свой голос: в Мессине стала выходить газета Социальное будущее (L’Avvenire Sociale), а в Парме – Новое слово (Il Nuovo Verbo).

Многие товарищи, однако, всё ещё находились в тюрьмах или в domicilio coatto («принудительное проживание», система домашнего ареста) – ссылке под надзором полиции. Среди них самыми известными были Галлеани, Молинари, Гавилли, Бинацци и Ди Щулло. Другие – Малатеста, Гори, Милано – жили под тяжким бременем изгнания. Но на их место вставали молодые сторонники, спешившие восполнить пробел и заменить тех, кто под гнётом преследований исчез из движения или даже перебежал в лагерь социалистов. Самый яркий пример такого перехода – Саверио Мерлино, который дошёл до того, что пытался выкупить себе свободу, публично настаивая на принятии анархистами избирательной и парламентской системы.

В то же время некоторые из осуждённых и сосланных возвращали себе свободу, а иные, как Пьетро Гори, возвратились из изгнания.

14 марта того же года в Анконе – столице провинции Марке, давнем оплоте анархистов, – увидела свет новая еженедельная газета L’Agitazione (Агитация). В подзаголовке издания значилось: «социалистический анархический периодик». В то время я был студентом юридического факультета университета в соседней Макерате. Мне было 19 лет, и я был полон энтузиазма, питая идеи анархизма, которые с 1893 года уже успели стоить мне полицейских преследований, небольшого суда и даже короткого заключения.

Из Анконы мои старые друзья – Реккиони, Агостинелли и Сморти – подталкивали меня писать для их новой газеты, где они уже заранее объявили меня среди сотрудников.

Я решил принять их приглашение, лишь немного помедлив. Первые выпуски газеты произвели на меня сильное впечатление. Это было издание, непохожее на всё, что я когда-либо читал: безупречно написанное, собранное и отпечатанное, с интонацией скорее журнала, чем газетного листка. Из Лондона в газету писал сам Эррико Малатеста.

Авторы, которых я читал в газете, излучали глубокие мысли и обладали духом, который был для меня совершенно новым. Я смутно ощущал своё интеллектуальное отставание; всё, что я знал, – это анархистская пресса последних трёх–четырёх лет. Я написал и прислал теоретическую статью под названием «Природная гармония», шлифуя её так тщательно, как только мог. В ней я объяснял анархию как применение законов природы к человеческому обществу через призму науки, которая, отрицая Бога, ведёт к отрицанию всякой власти – политической или экономической. В основном я опирался на интеллектуальный авторитет Кропоткина и итальянского философа Джованни Бовио.

Честно говоря – а кто в юности не совершал подобных дерзких самонадеянных ошибок и не кидал первый камень? – я был уверен, что создал маленький шедевр! Но… моя статья не была опубликована. Я спросил друзей из Анконы, в чём дело, и они объяснили, что не согласны с моим подходом; они были готовы напечатать её вместе с критикой, если бы я настоял, но я отказался, чтобы не создавать у читателей впечатление семейной ссоры. Вместо этого они пригласили меня приехать в Анкону, чтобы обсудить всё лично.

Я был поражён (я упал с облаков, - прим.)! Почему эти товарищи не разделяли моё мнение? Я написал им несколько строк, что не буду беспокоиться из-за такой мелочи, но, найдя в газете лондонский адрес Малатесты, я впервые написал ему, выражая своё удивление, что газета, для которой он пишет, не разделяет моё представление о полной и справедливой анархии.

Малатеста не ответил, но через несколько дней Чезаре Агостинелли написал мне с приглашением приехать в Анкону, сообщив, что друзья хотят меня там видеть, добавив, что дело не только в статье… Мне прислали деньги, которых мне не хватало на поездку, но даже без этого я уже был полон решимости отправиться.

Я окончательно решился поехать в один субботний день, ослабив привычную бдительность перед полицией. Я сел на поезд до Анконы и прибыл к сумеркам. Агостинелли встретил меня в своём маленьком магазине на конце Корсо и без промедления повёл через боковые улицы в отдалённый пригород Пьяно Сан-Лаццаро.

Прибыв к дому, он открыл дверь ключом, и мы поднялись по деревянной лестнице в конце коридора, которая вела в своего рода чердак.

Когда мы взбирались, я услышал неизвестный голос: «Кто это?»
«Это „Гармонист“», – ответил Агостинелли, явно имея в виду мою отвергнутую статью.

Добравшись до верха, я увидел маленькую комнату: с одной стороны стояла деревенская кровать, на столе горела масляная лампа, а рядом стояли два стула. На стульях, на столе, на кровати и повсюду на полу лежало неисчислимое множество бумаг, журналов и книг, казавшихся пребывающими в хаосе.

Невысокий незнакомец с густыми чёрными волосами встретил меня с распростёртыми руками и глубоко смеющимися глазами. Агостинелли сошёл с лестницы и объяснил: «Позволь представить тебе Эррико Малатесту».

Когда Малатеста обнял меня, моё сердце подпрыгнуло в груди – я был ошеломлён и оцепенел. Он уже был легендой: демоном для всей полиции Европы, смелым революционером, изгнанным из Италии и других стран, беженцем в Лондоне – и вот он всё это время скрывался здесь. Моё впечатление, как у неопытного юноши, полного почти религиозной веры, легче представить, чем описать.

– «Что?» – спросил он у Агостинелли. – «Ты ему ничего не сказал?»

Мы освободили стулья и сели, Агостинелли вышел через несколько минут.

Моё знакомство с Малатестой переросло в дружбу почти мгновенно, словно мы просто возобновили наше давнее общение, и он стал для меня старшим братом или товарищем на многие годы. Я бы говорил с ним, как с отцом, если бы он не выглядел так молодо – ему было сорок четыре, но выглядел он ещё моложе – такова была его открытая, лёгкая натура, его непринуждённая манера, которую развивает только общение с равными.

Он сразу же завёл долгую и живую дискуссию, в основном о пунктах моей статьи. Пересказывать её здесь было бы слишком долго, но в основном всё можно представить, зная идеи Малатесты и мою статью, в которой излагались взгляды, общие для анархистов того времени. В три часа ночи мы всё ещё спорили. Я спал там, как мог, на подушке, которую Агостинелли (вернувшийся с едой для нас) соорудил для меня в углу.

В семь утра я снова проснулся специально, чтобы продолжить наш разговор. Мы говорили без передышки весь день, пока ночь не прервала момент, и мы расстались с чувством глубокого эмоционального единения перед моим поездом в Макерату. На следующий день мне нужно было быть дома, чтобы заняться уроками, но я также хотел не привлекать внимания полиции своим отсутствием.

Прошёл примерно месяц с тех пор, как Малатеста тайно прибыл в Анкону, чтобы создать L’Agitazione. Он всё ещё жил под тяжестью трёх-четырёхлетнего приговора, вынесенного ему в Риме в 1884 году за «связь с бездельниками» (“association with ne’er-do-wells”); угроза почти не меняла его. Он скрывался около девяти месяцев, прежде чем полиция настигла его, но решение суда уже было принято.

Два месяца спустя нехватка элементарных средств к существованию вызвала народные волнения в Анконе и других городах, и Малатеста снова был задержан. На этот раз арест привёл к более длительному заключению, суду, domicilio coatto и другим испытаниям. [проверить хронологию]

После нашей первой встречи я часто возвращался в Анкону, чтобы увидеть Малатесту в укрытии, а затем – во время его тюремного заключения и суда апреля 1898 года. Та первая встреча определила ход всей моей жизни, духовной и интеллектуальной, и я могу сказать, что она изменила и всю мою дальнейшую жизнь. В нашем долгом разговоре (коллоквиуме), продолжавшемся более двадцати четырёх часов, у меня возникло ощущение, что мой мозг словно взорвался. Я помню это до сих пор, будто вчера: аргументы, в которых я был столь уверен, повторялись снова и снова, но в итоге рассыпались. Сейчас я не смог бы воспроизвести свою тогдашнюю точку зрения, тогда аргументы Малатесты воздействовали на меня не только своей логикой: логикой такой естественной и последовательной, что казалось, будто любой ребёнок её бы понял, настолько очевидной, что невозможно было её опровергнуть.

Через эту встречу анархия – самая светлая, сияющая (radiant) вера моей юности – превратилась из простой веры в глубокое убеждение. Если раньше было возможно обменять мои убеждения на другие, то после этого эпизода я почувствовал, что стал анархистом на всю жизнь; что изменить это теперь можно было только легкомысленным и низким предательством или каким-то мрачным и непроизвольным искажением сознания.

Прошли годы с той далёкой весны 1897 года. Жизненные трудности и борьба не раз разлучали нас надолго. С тех пор прошли годы без единого письма. Но всякий раз, когда я навещал его – в Лондоне в 1906 году, в Амстердаме в 1907-м, в Анконе, объединённые общей работой с 1913 по 1914 годы, и наконец без перерыва с 1920 по 1926-й – он всегда казался мне таким же, каким я видел его впервые. Физически годы, казалось, не оставили на нём следа. В Болонье в 1920 году я видел, как он играл с моими детьми, полный страсти и энергии, с тем же духом, что и в Анконе тридцать лет назад, когда он хотел побегать по улицам и почудить, или подбадривал меня пошуметь, чтобы шокировать старших товарищей.

Он жил вечной юностью, и его всегда молодой дух обуздывал его физическую природу. Говорят, что возраст и смерть – всего лишь предрассудки, и глубокую психологическую (а порой и физиологическую) правду этого парадокса можно увидеть на примере его долгой жизни. Его хрупкому здоровью угрожали болезни, еще начиная с первых признаков недомогания двадцать лет назад. Когда он встретился с Бакуниным в 1872 году, тот не верил, что Малатеста проживёт ещё шесть месяцев, и врачи с этим согласились; справедливо сказать, что он побеждал болезни в течение шестидесяти лет своей волей к жизни. Он никогда не окружал себя врачами и медсестрами в мучительном страхе перед смертью, а, напротив, излучал уверенность того, кто не верит в смерть, полагаясь на свои силы и скептически относясь к медицинскому искусству. Внутренняя сила служила ему источником физической энергии. Большая часть этой силы, несомненно, исходила из его неистребимого оптимизма, который никогда не угасал под гнётом разочарований, горьких неудач и трагедий. Мало кто пережил столько страданий за всю свою проклятую жизнь. В конце концов, когда он ощущал приближение смерти, он видел знаки грядущего восстания и освобождения, на которые возлагал свои несломленные надежды. Именно этот оптимизм – в диких формах языка, достигающего пределов творческой фантазии, полной гуманизма – всегда оживлял его после поражений, словно легендарный Антей, падающий на матушку-Землю лишь для того, чтобы встать и сказать: «Не беда: начнём снова».

Когда я в июле 1926 года приехал в Рим, чтобы встретиться с ним перед тем, как покинуть Италию в поисках хлеба и свободы, которую моя «фашизированная» родина отняла у меня, я не мог и предположить, что это будет наша последняя встреча. Он выглядел так же, как тридцать лет назад: разве что с несколькими седыми волосами и слегка усталым шагом, но с прежней улыбкой, глазами, живыми и глубокими для друзей, отстранёнными и скорбными от жестоких уловок врагов. И всегда его логика оставалась непоколебимой, а вера в близкую победу – твёрдой и неизменной.

Моя роль в его жизни, к сожалению, заканчивается здесь, когда он решил остаться в Италии. Хотя он понимал серьёзные причины, вынуждавшие меня уехать, память о его решении всегда заново открывает рану раскаяния. Он писал несколько раз, что чувствует себя хорошо, что его решение было основано на надеждах, которые не оправдались, и так далее. Несмотря на всё, меня часто гложет мысль: а что если бы я мог остаться? … Кто знает! Но в тот последний день он простился со мной не как друг, покидающий меня навсегда, которого можно больше не увидеть, а сопровождал прощание одним словом, наполненным непоколебимым оптимизмом, исходящим из сердца, словно разлука будет недолгой, и скоро настанет день, когда двери Италии откроются и изгнанники смогут свободно ходить по земле: «Ciao!»

Прошло более семи лет, и мы всё ещё не видели друг друга!

Пусть будут прокляты тираны, которые разлучили нас навсегда и лишили нас даже горького утешения – возложить цветок на его могилу!

Человек

Будущие поколения будут судить о Малатесте по тому, что от него осталось: огромному наследию его идей и истории его жизни. Этого хватит, чтобы заполнить достойную страницу истории, которая никогда не будет стерта. Но сама живая личность его исчезла. И сколь бы красноречиво ни звучали его тексты, сколь бы обстоятельно ни описывались его деяния, всё это лишь неполное отражение того, что видели мы – те, кто прожил рядом с ним хотя бы часть его пути и грелся у пламенного огня его сердца.

Настоящий Эррико Малатеста продолжает жить в наших душах и воспоминаниях. Но разве не разъест ли время этот след, эту силу его влияния? Так или иначе, вместе с уходом тех, кто знал его лично, уйдёт и какая-то последняя, живая часть его. Не отрицая неизбежного, но пытаясь хоть немного смягчить эту потерю, я хочу передать здесь именно ту живую часть его облика – отдельно от биографии и идей, которые он защищал и о которых писал (их я изложу и буду обсуждать в другом месте). У меня нет возможности, чтобы воскресить его во всей красоте и полноте, поэтому моя попытка неизбежно уступит самой реальности.

Возможно, когда-нибудь другой автор сделает это лучше, чем я. Но я уверен: даже мой труд дополнит картину, которую уже никогда не сможет восстановить ни живописец, ни фотограф – свет, что погас навсегда. Боюсь, что мои слова примут за обычную апологию политического деятеля. Но это не так. Я не раз спрашивал себя – ещё при его жизни, – сохранил бы я ту же самую привязанность и восхищение, если бы наши политические взгляды разошлись? Как бы трудно ни было отделить человека от его идей, я всегда отвечал себе: нет, мои чувства к нему не могли бы измениться.

Доказательство, что это не только моя личная предвзятость, в том, что нравственные качества Малатесты поражали и завоёвывали всякого, кому доводилось по-настоящему сблизиться с ним, независимо от различий во взглядах, в убеждениях, в общественном положении. Более того, случалось, что даже самые ожесточённые враги, встречаясь с ним лицом к лицу, испытывали невольное уважение; даже грубые и жестокие люди становились мягче – пусть всего лишь на мгновение – после этой встречи.

Его доброта

Мысль и поступки Малатесты невозможно до конца понять, не зная той доброты, которая жила в нём – как в агитаторе и борце. Несмотря на теоретические и практические разногласия, нередко разделявшие его с другими, он был поистине духовным братом тех, кого Пьетро Гори называл «героями доброты»: Элизе Реклю, Петра Кропоткина, Луизы Мишель и многих других, менее известных или вовсе забытых. В их числе было и большинство людей, зачастую неграмотных или почти безграмотных, каких мы не раз встречали в революционной среде. Разумеется, они не были лишены уродства и низости, да и было их слишком мало. Но всё же их хватало, чтобы принести честь человечеству и укрепить веру в самые светлые надежды будущего. Ведь именно доброта, а не слабость или слепота, есть лучший материал для всякого подлинно созидательного бунта против тиранов и социальных бедствий.

Доброта Малатесты сочеталась с несгибаемым характером. Это не были пустые слова, а внутренняя сила, которая ощущалась в каждом его слове и в каждой строке – так же ощутимо, как солнечное тепло. Когда он говорил с толпой, то не только серьёзность его доводов, но и великая любовь, сквозившая в каждом слове, зажигали сердца слушателей, придавали им уверенность и энтузиазм, несмотря на простоту и «литературную наготу» его речи.

Точно так же и в частных беседах, стремясь убедить собеседника и привлечь его к своим идеям, он побеждал прежде всего заразительным чувством, которое пробуждало в людях лучшие качества души и внушало веру – в самих себя и во всё человечество.

Разумеется, его книги и статьи не обладали той же силой, что живое слово, сопровождаемое выразительным взглядом, голосом и жестами, в которых соединялись мягкость и твёрдость, теплота и строгость. Но даже его тексты обладали необыкновенной внушимостью. Не только ясностью, простотой и сжатостью изложения, но и тем благородным, неиссякаемым человеческим чувством, которое пронизывало каждую строчку. Он никогда не прибегал к пустым сентиментальным приёмам, призванным лишь продемонстрировать «добродетель». Его личная доброта проявлялась в продуманном, разумном оптимизме, который дарил читателю чувство уверенности и утешения, но при этом он всегда оставался укоренённым в суровой и болезненной реальности.

Я должен подчеркнуть боевой характер этой доброты, её подлинно возрождающую силу, чтобы его не приняли за одного из тех, кто в своей пассивности и смирении лишь невольно потворствует тирании и злу. Малатеста ненавидел дурное так же сильно, как любил добро. Он говорил: ненависть часто есть выражение любви, хотя именно любовь, а не ненависть, остаётся подлинным двигателем человеческого освобождения.

Его врождённая доброта была оружием борьбы, инструментом революции, закваской восстания. И в самые суровые моменты борьбы он не скрывал её, а, напротив, утверждал её с твёрдой решимостью и непреклонной настойчивостью. Она всегда жила в нём, оживала после каждой тяжёлой битвы, сохраняя внимание к человеческому смыслу всякой борьбы и пробуждая высшее чувство жалости ко всем побеждённым и павшим. Это было настолько искренне и очевидно во всех его словах и поступках, особенно для тех, кто находился под прямым влиянием его присутствия, что разоружало людей от предвзятости и партийной вражды. Исключение составляли лишь откровенные подлецы и оплаченные клеветники, цель которых состояла только в том, чтобы нападать и очернять его.

Можно было бы рассказать множество историй – и любопытных, и поразительных – о том, какое влияние Малатеста оказывал в самых разных кругах, на людей самых высоких общественных положений, далёких от его идей. Газеты даже придумали нелепую конспирологическую драму вокруг простого факта: глубочайшего впечатления, которое Малатеста произвёл на бывшую королеву Неаполя Марию Софию, и того уважения, которое она питала к нему после случайного знакомства [1]. Известный английский публицист и журналист Уильям Стид открыто называл Малатесту одним из самых интересных итальянцев своего времени. Его человеческое влияние ощущали даже судьи, тюремщики и полицейские, которым выпадала обязанность осуждать его, стеречь или держать под арестом.

В ходе дальнейшего рассказа о его жизни я ещё вернусь к эпизодам, которые лучше всего показывают влияние личности Малатесты. Я помню, как однажды на процессе в Анконе в 1898 году, когда он говорил судьям о любви и семье, у некоторых магистратов и даже у солдат на глазах выступили слёзы. В том же году, во время моего допроса в тюрьме, я упомянул имя Малатесты перед следователем – реакционным католиком судьёй Алипио Алиппи, который позже до самой смерти возглавлял Кассационный суд. Он знал Малатесту по службе ещё несколькими месяцами ранее и вдруг воскликнул: «Если бы все анархисты были такими, как Малатеста, то анархия стала бы воплощением Слова Христова!»
В 1920 году в Болонье простой полицейский, арестовавший меня, признался с горячим блеском в глазах в своей большой тайне: «Ах, если бы все вы, анархисты, были такими, как он…!»

Я знаю, что ещё в 1913–1914 годах в Анконе стражники, приставленные к его дому, чтобы денно и нощно караулить двери, по вечерам спрашивали друг друга, не сбежит ли он завтра, а потом спокойно заходили к соседям и говорили: «Человек такой доброты не может сделать ничего дурного» [2].

Верю, что и сейчас в Болонье помнят собрание, которое Малатеста провёл в Сан-Джованни-ин-Перзичето весной или летом 1920 года. Маленький городской театр был битком, а публика открыто выражала негодование по поводу того, что вдоль стены встала целая цепь солдат, прибывших из Болоньи под командованием лейтенанта, вооружённых до зубов во имя «общественной безопасности». Всё это выглядело как подготовленная провокация: малейшая искра – и могла разразиться трагедия! Малатеста вошёл, и кто-то спросил его, не стоит ли отобрать зал у этой «силы порядка». «Нет, – ответил Малатеста, – оставьте их в покое. Я буду говорить и для них».

Он начал говорить о нищенском положении крестьянских семей юга Италии, откуда большинство солдат и жандармов пришло под гнётом голода. Он вызвал в воображении слушателей печальные образы далёких матерей, ждущих вестей и помощи от сыновей, чью опасность они смутно ощущают. Потом перешёл к рабочим матерям индустриальных городов, тоже дрожащим от мысли, что их дети могут не вернуться с собрания или демонстрации…
Зал содрогнулся – два страдания, далекие друг от друга, встретились и зазвучали одной нотой, в общем чувстве покинутого человечества. В молчании слушатели побледнели, и ненависть их исчезла; солдаты побледнели сильнее всех, и в их глазах читалось что-то новое, доселе неведомое их душам. Лейтенант сделал короткий знак рукой, и его люди, построившись в ряд, стремительно вышли из зала, повернув спины к балкону оратора. Впечатление от слов Малатесты было настолько сильно, что офицер счёл благоразумнее уйти и позволить собранию пройти без всякой «охраны».

Не стану углубляться дальше, лишь добавлю: хотя Малатеста и привлекал сочувствие людей, далеких от него по положению и образу жизни, вся его огромная любовь к человечеству была обращена прежде всего к смиренным, обездоленным, бедным, слабым, беззащитным – ко всем жертвам существующего строя, без различия. Я помню, как однажды он рассердился на товарища, вспыхнул, покраснел и замолчал – только потому, что тот допустил оскорбительные слова в адрес бедной проститутки. Его солидарность с несчастными проявлялась не только в речах и статьях, но и в поступках.

Он был щедр до расточительности и давал, не считая, просто и естественно, как если бы так и должно быть. Все знают, что в последние годы жизни, при фашистском режиме, он жил в крайней скромности и лишь на средства, присылаемые товарищами из-за границы. Но далеко не всем известно, что значительная часть этой помощи уходила от него обратно через границу – на поддержку далёким изгнанникам, о бедственном положении которых он узнавал. Несчастья других он переживал как свои собственные. И это касалось не только товарищей по убеждениям: каждый человек, оказавшийся в беде, встречал его мгновенную и инстинктивную солидарность – выше всякой партийности и сектантства.

Хочу рассказать один эпизод, пересказанный старым французским анархистом Л. Герино в какой-то газете (не помню в какой), о времени, когда он оказался беженцем в Лондоне вместе с Малатестой. В один из трудных моментов друзья согласились, что Малатеста попробует заработать, продавая пирожные на улицах и площадях. Он раздобыл тележку, закупил дешёвые сладости у оптовика и приготовился к делу… Но уже в первый день, когда он стоял на городской площади, людной и шумной, с разложенными на виду пирожными, к нему подошёл бедно одетый мальчишка и попросил угощение. Малатеста тут же протянул ему сладость и обнял с лаской.

Через несколько минут он оказался окружён бесконечным морем бедных детей из соседних кварталов – слух о щедром торговце распространился мгновенно. И он раздавал так щедро, что вскоре всё его добро было сметено. Естественно, на этом «торговля» и закончилась… Через несколько дней Кропоткин, ничего не зная о неудаче, спросил Малатесту, как идут дела в его новом ремесле. «С покупателями проблем нет, – ответил он с улыбкой, – но вот товар я себе позволить не могу».

Для него быть добрым и значило быть анархистом. В короткой переписке, где мы спорили о справедливости и анархии [3], он писал:
«Анархическая программа, основанная на солидарности и любви, идёт дальше самой по себе справедливости… Любовь отдаёт всё, что может, и хочет отдавать всё больше… Делать для других то, чего ты сам хотел бы, иными словами, творить как можно больше добра, – то, что христиане называют милосердием, а мы называем солидарностью, – в сущности, это и есть любовь».

Все его товарищи знали, насколько глубоко он ощущал этот идеал любви, ведь его привязанность к ним была безмерна: нежность, какую не всякая семья могла бы подарить. Он знал неисчислимое множество соратников из огромной анархистской семьи – такой же широкой, как сам мир. Он помнил всё и узнавал каждого, даже после десятилетий разлуки. Делил их радости и их горе. В их домах чувствовал себя как дома, и, разумеется, они приходили в его дом так же свободно, пока постоянная слежка фашистов не заставила его отойти в пригород.

Когда одна нога его уже стояла в могиле, он думал не о себе, а о болезни далёкого товарища, и чтобы подбодрить его и не причинить лишней боли, притворялся, будто сам идёт на поправку. Чувствуя близость конца, он страдал не от страха смерти, а от мысли о боли, которую испытают самые дорогие его друзья. Он смотрел на их фотографии, как на образы любимых. Ведь что ещё были все эти рассеянные по миру товарищи, если не его истинная семья – предвосхищённый образ будущей семьи человечества, в которую он верил всей душой и ради которой жил?

[1] А. Борги, в книге «Эррико Малатеста в 60 годах анархистской борьбы» (Errico Malatesta in 60 anni di lotte anarchiche, Нью-Йорк, 1933, стр. 139–140), указывает на статью в туринской La Stampa, написанную Бенедетто Кроче и позднее перепечатанную в его книге «Люди и события старой Италии» (Uomini e cose della vecchia Italia, Бари, 1927). В ней смутно намечается некая интрига с участием Малатесты, Марии Софии и некоего Изоньо, агента бывшей королевы: «в 1904 году… чтобы освободить Бреши, цареубийцу Умберто Савойского». Стоит, однако, помнить, что Гаэтано Бреши покончил с собой (или был убит) в тюрьме Санто-Стефано ещё в 1901 году, почти за три года до этого.

[2] Вряд ли я преувеличиваю. Нечто похожее произошло и с караульными, охранявшими Пьетро Гори незадолго до его смерти в 1911 году. Более того, следует понимать, что подобное было, конечно, исключением; но также верно и то, что в том же 1914 году в Анконе, а позднее – в Милане, Пьяченце, Флоренции и др. в 1920 году, случалось, что солдаты и полиция вступали в кровавые столкновения, а в отношении Малатесты – будто бы с намерением убить его. ???

[3] Опубликовано в Studi Sociali (Монтевидео), № 21 от 30 сентября 1932 года.

Легенда и реальность

Это чувство человечности было для Малатесты не только инстинктивной силой, косвенным вдохновителем мысли и действия, но составляло самую основу его доктрины; это и была анархистская доктрина. Мы уже видели это. По его мнению, быть анархистом недостаточно лишь потому, что логика и теория подсказывают: капиталистическая и государственная организация несправедлива и вредна для человечества; или потому, что человек искренне убеждён, что децентрализованная организация без эксплуатации и без правительств возможна и принесла бы благо всем. Этого мало, говорил Малатеста. Чтобы быть настоящим анархистом, нужно прежде всего чувствовать чужую боль от социальных бедствий сильнее, чем собственную. Лишь это чувство боли за страдания других, солидарность, которая пробуждается в душе, и потребность найти средство для их облегчения способны подтолкнуть человека к действию, сделать его сознательным бунтарём, сформировать цельного анархиста, который хочет освободить не только себя от нищеты и угнетения, но и всех обездоленных и угнетённых мира.

Когда перед ним вставала проблема, касавшаяся человечности, он никогда не спрашивал себя, соответствует ли возможное решение той или иной стратегической формуле; он спрашивал только одно – принесёт ли оно реальное и долговременное благо: благо для немногих или для многих; и не причинит ли оно вреда кому-либо, кроме угнетателей и эксплуататоров. Эта его психологическая и умственная предрасположенность многое объясняет в тех «противоречиях», которые сухие формалисты и доктринёры, особенно его соперники, полагали, будто открыли у Малатесты, путаясь в отдельных его высказываниях или проявлениях чувства в тяжёлые и трагические моменты социальной борьбы.

Однажды, отвечая на холодный сектантизм, который был готов, подобно Торквемаде, принести в жертву половину человечества ради абстрактного принципа, он однажды сказал: «Я скорее откажусь от любого принципа, чем позволю погибнуть одному человеку». В другой раз, столкнувшись с терроризмом, выдававшим себя за революционный и утверждавшим, что революция невозможна без массовых казней, Малатеста воскликнул: «Если победа требует воздвигнуть виселицы на площадях, я предпочту поражение!» А в июле 1921 года, на своём процессе в Милане, он завершил речь перед присяжными словами скорби по поводу ожесточённой борьбы, которую фашизм навязал стране, борьбе, «отвратительной для всех и не приносящей пользы ни одному классу или партии». И во всех трёх случаях ему не замедлили приписать «толстовство» или даже худшее.

Но прав оказался Малатеста. Конечно, можно представить, что та или иная фраза, вырванная из контекста, особенно в момент, когда обстоятельства не позволяли дать длинное объяснение, могла оставить у простых слушателей неверное впечатление. Однако те, кто знал Малатесту близко – его чувства и весь комплекс его идей, понимали: смысл его слов был отнюдь не «толстовским», а совершенно созвучным его революционному духу и анархистской мысли, в которых не человечество должно служить заранее установленному принципу, а принципы должны служить спасению человечества. Для него принцип был справедлив лишь постольку, поскольку он служил людям. Если его применение приносило вред, значит, ошибочен был сам принцип, и его следовало оставить. Но он никогда не отказывался от своих принципов именно потому, что ощущал их одновременно и справедливыми, и человечными. И его слова нельзя понимать иначе, как одновременно исходную посылку и итог его главного принципа – принципа человеческого освобождения, которому он оставался верен всю свою жизнь.

Можно с уверенностью сказать, оставив в стороне недобросовестные искажения его противников, что именно непонимание чувств и идей Малатесты во многом способствовало созданию легенд, которые долгие годы окружали его имя в период подполья и изгнания, когда он был лишён прямого контакта с народом. Противоречие, которое некоторые будто бы находили в нём, увидев его в деле и узнав лично, заключалось лишь в столкновении ложных легенд с подлинной реальностью его личности. Но некоторые из этих легенд пустили такие глубокие корни, что развеять их удавалось лишь его личным, прямым и категорическим опровержением. Более того, по обычному в таких случаях парадоксу, немало его сторонников, не знавших Малатесту лично и склонных воображать его в соответствии со своими представлениями или собственными заблуждениями, продолжали доверять этим вымыслам.

Одной из несправедливостей, жертвой которых Малатеста был долгие годы, стала легенда – в 1919–1920 годах раздутая до предела классовой ненавистью и злонамеренными инсинуациями, – будто он был подстрекателем беспорядков, теоретиком убийства, пропагандистом и практиком насилия, демоном, жаждущим крови. Эхо этой клеветы звучало не только в консервативной, реакционной и полицейской прессе, но порой и в изданиях прогрессивного толка. Я помню, в частности, гнусную статью в римской газете «Республиканская инициатива» (L’Iniciativa Republicana) [4], где уверяли, что Малатеста якобы по прихоти устраивал кровавые беспорядки. Тогда как было совершенно очевидно: все они инспирировались итальянской полицией, стремившейся остановить развитие революционного движения или же создать удобный момент, чтобы избавиться от опасного агитатора.

С 1870 года Малатеста участвовал в множестве движений, восстаний и попыток европейских революций. А сфабрикованные донесения полиции разных стран, которые буржуазные журналисты и писатели вроде Ломброзо – по привычному сервилизму или банальному невежеству – принимали за непреложную истину, лишь подпитывали глупую легенду. Особенно в Италии после 1913 года большинство товарищей, вступивших в движение за последние десятилетия, почти не знали его лично. С 1885 года он приезжал на родину лишь подпольно, видясь лишь с ближайшими друзьями; для остальных он оставался далёкой и загадочной фигурой. В 1897 году Малатеста прожил в Анконе десять месяцев, но девять из них скрываясь. В оставшееся время он едва успел развернуть деятельность за пределами области Марке, как оказался в тюрьме, затем в ссылке под надзором, а потом – снова в бегах.

Лишь в 1913 году ему впервые с 1885 года удалось выйти к публике открыто, как живому человеку из плоти и крови. Но и тогда общественность лишь несколько месяцев могла наблюдать его деятельность непосредственно, а не через газеты. Затем наступила «Красная неделя», за которой последовали репрессии и новое изгнание. Вернуться в Италию он смог только в конце 1919 года. Поэтому, когда в этот период Малатеста вновь с головой бросился в водоворот итальянской агитации, для масс он по-прежнему оставался героем старых легенд. Это, безусловно, придавало ему романтический ореол, но в то же время мешало понять его настоящую личность и движение вперёд, которое могло бы принести больше пользы. Несмотря на все усилия, огромное число людей упрямо продолжало видеть в нём не того, кем он был на самом деле, а лишь фигуру, которую одни желали вообразить, а другие – ненавидеть и бояться, принимая за истину старый и ложный образ «вождя беспорядков».

Между тем вся его жизнь – подлинная, а не выдуманная полицейскими и журналистами – была постоянным опровержением этих легенд. В делах, словах и статьях он всегда показывал – и оставался верен этому до конца, что им руководило прежде всего высокое и чистое человеческое чувство любви, стремление к лучшей координации сил, желание избавить ближних от страданий и боли, сохранить насколько возможно не только жизни друзей, но и врагов.

Малатеста был революционером в полном смысле слова – и как таковой он неизбежно являлся сторонником того «беспорядка», которого так страшились реакционеры: начального хаоса всякой революции, не случайного, но сознательно подготовленного шага к более высокому порядку. Такими были многие люди, чья доброта вошла в историю, но которые сочетали её с трезвым взглядом на реальность и понимали, что насильственное восстание – это неизбежная жертва ради освобождения человечества от куда больших бед, страданий, крови и смертей.

Придя к выводу о необходимости восстания и революции, Малатеста не скрывал её последствий. Он презирал хитроумные уловки и лицемерие политиков, всегда говорил то, что думал до конца. Но это учение, если воспринимать его в целом, а не вырывать отдельные фразы в дурном умысле, было в сущности настоящим отрицанием всякой системы насилия.

[4] Автором той самой статьи в «Инициативе» был её директор Армандо Казалини. Позже он был отвергнут республиканцами, перешёл к фашистам и стал депутатом парламента. В 1924 году он погиб от руки римского рабочего.

Оратор и писатель

Пропаганда Малатесты, даже в изложении самых радикальных идей и в защите самых решительных актов бунта и восстания, по форме и способу выражения была совершенно иной, чем насилие. Я до сих пор помню впечатление, которое испытал, будучи юношей, услышав его впервые в 1897 году в Порто-Сан-Джорджо (в Марке), когда он скрывался в Анконе под чужим именем. Я едва знал его, и надо мной ещё тяготели зловещие легенды, ходившие о нём. Каким же откровением стало для меня обратное! Его мысли и их изложение, логика речи лились с уст оратора; чувства, которые им владели, передавались слушателям через слово, сдержанный жест и, более всего, живое выражение его глаз. Аудитория внимала этому спокойному слову, естественному, словно из дружеской беседы, без псевдонаучных претензий, пустых парадоксов, словесных нападок, инвектив или криков ненависти – и вдали от всякой политической риторики.

И за все годы, отделявшие тот день от его конца, я ощущал то же самое. Он говорил одновременно языком разума и чувств, никогда – языком обиды или мести. Он обращался к уму и сердцу, заставляя их думать и трепетать; но не играл на нервах лишь ради возбуждения. Это не значит, что у него не находилось места для гнева против убийц и предателей народа; напротив, именно потому, что такие всплески были редки, они звучали сильнее, а порой поднимались к вершинам вдохновения апостола. Иногда лёгкая ирония вызывала улыбку, а иной раз слова боли и сострадания выжимали слёзы. В прениях он казался непобедим: перебивания не сбивали его, а лишь давали повод для дальнейших рассуждений, обескураживая оппонента, который выглядел разорванным на части его ясной и убедительной диалектикой, доступной каждому. Старики Романьи до сих пор помнят его дебаты с Андреа Костой (в Равенне, 1884), когда после долгого заседания пришлось перенести спор на следующий день, и на следующий… а Коста к тому времени уже покинул город.

Ораторский талант Малатесты был одним из самых действенных в анархистской пропаганде. Я полагаю, что лучше всего он раскрывался в лекциях разъяснительного или теоретического характера – о методе, революционной педагогике, критике, истории, а более всего – в спорах. Но он был менее пригоден для уличных комитетов, где толпа ждёт больше зажигательных слов, чем идейного содержания. И если на площадях его встречали восторженно, то, возможно, это происходило больше благодаря его имени, необычности его речи и моменту, в который она произносилась, чем благодаря собственно силе его ораторского искусства. Простые люди и даже товарищи, любившие украшенные риторикой выступления, порой не скрывали разочарования после собраний с его участием. Им не хватало «словесных бойнь» и обрушивающихся инвектив, а вместо этого они слышали разумные и трезвые утверждения. Сравнивая его с другими, кто до и после него вызывал в воображении все апокалиптические видения, они решали, что Малатеста слабее. Некоторые говорили: «Мы ожидали большего!» – но большего они ждали лишь в пустых словах, которые подменяли мысли, от которых они сами бежали.

Я уверен, что одной из серьёзных ошибок итальянских анархистов в 1920 году было – и Малатеста сам признавал это не раз – то, что они не прекратили череду бесконечных собраний, которые сначала были полезны, но потом опасно изнуряли силы. Малатеста был вынужден мотаться с одного собрания на другое, занимаясь тем, что ему меньше всего подходило и где он выглядел менее убедительным, чем мастера красноречия. При этом он слишком редко выступал с великолепными лекциями и разъяснительными докладами, в которых мог бы гораздо системнее и полнее рассказать о том, что надлежит делать для революции и в революции, направить движение в более действенное, анархическое, серьёзное и долговечное русло.

Разумеется, на площадях Малатеста должен был идти на уступки обстоятельствам, немного подстраиваясь под стиль времени. Но его речь всё же оставалась самой сдержанной среди революционных ораторов той эпохи. В памяти сохранилось последнее большое собрание, где я слышал его – в Болонье, в защиту политических жертв, в октябре 1920 года. Тогда он, как всегда, говорил с жаром и разумом одновременно, но спокойно, с точным пониманием критического момента, без пустых выкриков и громких, поджигательных лозунгов, которыми изобиловали выступления других. Какая же невероятная грубость и ярость звучали в словах прочих ораторов, особенно социалистов, а более всех – одного молодого профессора, который всего через два месяца оказался унизительнейшим образом втянут в восходящую орбиту фашизма! И всё же из всех выступавших именно Малатеста был арестован через несколько дней, и на последующем процессе в Милане его болонская речь стала одним из главных обвинений против него.

Многое из сказанного мной об ораторе Малатесте я должен повторить и о писателе. Я уже упоминал о том психологическом основании доброжелательности, которое лежало под его текстами, и о его ясности, простоте и сжатости. Эти качества обладали великим достоинством – их хотелось читать. Даже когда речь шла о вопросах менее насущных и страстных, Малатеста умел находить в них самое человеческое измерение, связывая с общими интересами и в то же время с конкретными нуждами своей аудитории. Он затрагивал самые интимные струны души и одновременно покорял ум последовательной логикой. С читателем он быстро приходил к единству, обращаясь к нему на понятном, доступном языке – простом, убедительном, без тени того интеллектуального высокомерия, которым грешат доктринёры, говорящие с высоты. Те, кто читал его, почти всегда имели ощущение: вот выражена их собственная мысль, или же хорошая идея, отличная от их собственной, но всё же не чуждая общей человеческой реальности. Ибо всё у него звучало естественно, от равного к равному, словно очевидная истина, доступная каждому.

Стоило лишь объявить, что он будет выступать, и залы или площади наполнялись. Почти каждая газета или журнал, которые он начинал, быстро достигали широчайшей аудитории и имели то достоинство, что выходили за пределы узкого круга уже убеждённых – в отличие от большинства партийной и пропагандистской прессы, так и остающейся внутри него. Его известные брошюры разлетались мгновенно, переиздавались сотни раз на всех языках. И дело было не только в его личной харизме или силе устной пропаганды: именно то, как он строил её в письменной форме, объясняет, почему после выхода его издания в каком-либо городе там постепенно оживлялась атмосфера, множились анархисты, рос и волновался революционный дух, а порой – как от действия скрытых дрожжей – вспыхивали важные коллективные движения, превосходившие даже надежды Малатесты.

В прозе Малатесты нет ничего профессионально-надутого или педантичного: ни вычурных литературных эффектов, ни доктринёрской туманности, ни показной эрудиции; нет «трудных» слов научного или философского жаргона, нет цитат из авторитетов. Возможно, это и отталкивало некоторую особую категорию читателей, привыкших думать, что подлинная глубина и оригинальность скрываются только в том, что трудно понять – или вовсе невозможно. В действительности же за такими трудностями часто нет ничего, кроме банальностей или пустоты, прикрытых громоздкой фразеологией. Малатеста же сознательно боролся против этой моды на темноту языка в пропаганде. Его успех в проникновении в новые среды и в обращении рабочих, людей с простыми вкусами и наименее развращённых ложным интеллектуализмом, более чем возмещал ему невозможность угодить любителям «прекрасной непонятности». Он прежде всего хотел быть понятным – и был им, решая самые трудные проблемы и объясняя самые высокие идеи ясно и точно, без всякой упрощённости.

Как в устных спорах, так и в письменных полемиках он был в своей стихии. Долгая дискуссия, продолжавшаяся почти год на страницах «L’Agitazione» в Анконе (1897), с его давним другом Мерлино, перешедшим к парламентской тактике, стала образцом такого рода. Его многочисленные споры с социалистами, республиканцами, масонами, синдикалистами и с другими анархистскими течениями, не разделявшими его взглядов, показывали, как можно спорить со всеми – защищая свои идеи и критикуя чужие с невозмутимостью, с достойной вежливостью, уважая оппонентов и не подозревая их во что бы то ни стало в дурных намерениях. Но в то же время он умел твёрдо поставить на место тех, кто выходил за пределы честной дискуссии или слишком явно проявлял неискренность и корыстные цели. Постоянно ему приходилось спорить с Андреа Костой, Биссолати, Прамполини, Зиборди, Чиприани, Ж. Гийомом, с бесчисленным множеством товарищей. И, за исключением ранних полемик с Костой, дискуссии почти никогда не перерастали в ожесточенный спор. Помню, как после краткой дискуссии между «La Giustizia» из Реджо-Эмилии и «Umanità Nova» летом 1920 года редактор первой завершил её коротким частным письмом, заканчивавшимся словами: «Дорогой Малатеста, шлю вам наилучшие пожелания. “Giustizia” и “Umanità Nova”!»

Малатеста вёл рассуждения методом, который педагоги называют «сократическим», доведённым им до степени изящества, которой, на мой взгляд, не достиг никто из современных авторов, писавших о политике и обществе. Его диалектика – я употребляю слово в обычном смысле искусства рассуждать, а не в извращённом значении, которое придавали ему древние и современные софисты, – поднималась из-под его пера и становилась столь мощной, что держала оппонента словно в тисках, а равнодушный или сомневающийся читатель незаметно для себя усваивал его идеи. Именно поэтому его пропагандистские тексты в форме диалога были самыми успешными для привлечения сторонников. Наиболее знаменитая из них – брошюра «Fra Contadini» («Среди крестьян»).

Литература в форме диалога, разумеется, одна из самых трудных, особенно когда речь идёт о теоретических или общих вопросах. Но именно этот жанр был классическим оружием всех тех – от Сократа и Платона до Бруно и Галилея, – кто на протяжении веков, движимые идейными, научными или политическими страстями, стремились распространять свои убеждения и передавать пером то, что считали истиной и во что верили. Малатеста также выбрал это оружие пропаганды – и достиг в нём наивысшей действенности, не лишённой литературной красоты. Я уверен, что в будущем, когда ярость и страсти раздора будут ослеплять нас меньше, диалоги Малатесты будут высоко цениться даже теми, кто остаётся противником идей, в них изложенных.

Ленин Италии?

Мне следует добавить несколько вещей, чтобы прояснить позицию Малатесты по вопросу насилия.

Позднее я постараюсь изложить его идеи, включая взгляды на насилие, более систематично. Сейчас же ограничусь сутью его мыслей: никто не имеет права применять насилие или угрозу насилия, чтобы навязать другим свои идеи, свой образ жизни и способ её организации, свою систему и законы или что-либо ещё – под любым предлогом, даже под видом «блага» для этих самых людей. Логическим следствием этого является право личности и народов на восстание против правительств и хозяев. Малатеста называл это «правом на законную защиту» от принудительных установлений властителей, которые угнетают и эксплуатируют народ при помощи насилия и угрозы насилия или его эквивалента – шантажа голодом. Из этого вытекала необходимость революционного насилия против насилия консервативного, то есть насилия самой нынешней политической и экономической организации общества.

Малатеста выступал против всякого насилия принудительного характера – и необходимое революционное насилие не было исключением, в отличие от того, как мыслили якобинцы, большевики и все революционеры авторитарного толка. Он не считал полезным, а напротив, считал величайшим злом, нарушать свободу другого, чтобы заставить его подчиниться – своим методам, своим особым убеждениям. Революция должна освободить людей от всяческих навязанных властями и хозяевами форм, а не создать новые. И эту свободу он требовал для всех, начиная уже сегодня – как внутри революционного движения, так и в его отношениях с внешним миром. Революцию делают «силой» – иначе невозможно; но её нельзя сделать «через силу».

Однако эти идеи были настолько искажены в легенде о Малатесте как «вожде» заговоров и мятежей, о которой я вскользь упоминал выше, что по его возвращении в Италию в 1919 году многие поспешили увидеть в нём – реакционеры со страхом, а революционеры с надеждой – «Ленина Италии». И хотя такое прозвище могло бы звучать лестно, особенно в то время, оно сразу же поставило Малатесту в крайне затруднительное положение. А так как некоторые товарищи даже позволили себе пустить это определение в ход, он серьёзно опасался опасного искажения в их умах.

Об этом хорошо рассказал Альдо Агуцци, итальянский анархист в эмиграции в Южной Америке, в своём выступлении в Монтевидео вскоре после смерти Малатесты. Его воспоминание имеет прямое отношение к сказанному, поэтому приведу его почти дословно:

«Я был тогда совсем юношей. Незадолго до того мы с товарищами вышли из Социалистической партии и основали “субверсивную молодёжную группу” вне её рамок. Мы не были анархистами, но чем-то вроде того, что сегодня многие называют коммунистами, то есть противниками реформистов и восторженными поклонниками России. Я сам тогда думал, что “почти анархист”, но на деле о самой анархии знал очень мало. Настолько мало, что разница между социалистом и анархистом виделась мне лишь в том, что первые не любят насилия, а вторые любят. Это нужно объяснить, чтобы понять, что со мной произошло.

Я приехал в Вогеру в начале 1920 года – по приглашению местной анархистской группы, в которую входили Эррико Малатеста, Борги и Д’Андреа. Малатеста должен был выступать в зале начальной школы. Мне поручили представить его, и я объявил его Лениным Италии, который, превзойдя социалистов, поведёт нас к революции по примеру России. После моего разглагольствования он поднялся на трибуну, благодарил публику, не перестававшую приветствовать его этим прозвищем, и, коснувшись многих тем, наконец остановился на том определении, которое я ему приписал. В действительности он меня не упрекал, даже похвалил; но объяснил, что не может, не хочет и не должен быть Лениным.

Если свести его речь к сути, насколько позволяет моя память и смятение того момента, он сказал примерно следующее:
“Юноша, который меня представил, искренний и горячий, вероятно думал, что доставит мне удовольствие, назвав меня вашим Лениным. Я думаю, что он не анархист, и те из вас, кто подхватил его возглас, – тоже не анархисты. Вы революционеры, вы уже понимаете, что старые, реформистские методы бесполезны; возможно, вы утратили веру в своих социалистических вождей и теперь ищете человека, который внушит доверие и поведёт вас к революции. Благодарю вас за доверие, но вы ошибаетесь. Я такой же человек, как и все. Если бы я стал вашим вождём, то не был бы лучше тех, кого вы сегодня отвергаете. Все вожди одинаковы, и если они не делают того, чего вы ждёте, то не всегда потому, что не хотят, но и потому, что не могут.
К тому же революцию не делает один человек – мы должны делать её вместе. Я анархист: я не хочу подчиняться, но прежде всего – не могу командовать. Если я стану вашим Лениным, как этого хочет ‘юноша’ (??), я поведу вас на жертвы, стану вашим хозяином, вашим тираном. Я предам свою веру, ибо не приведу вас к анархии; и предам вашу, потому что вы устанете от меня, диктатора. А я, сделавшись честолюбивым и, может быть, уверив себя, что исполняю долг, окружу себя полицией, бюрократами, паразитами и создам новую касту угнетателей и привилегированных, которые будут вас эксплуатировать и мучить так же, как сегодня делает правительство и буржуазия”.

Помню, он ещё добавил: “Если вы действительно любите меня, не желайте, чтобы я стал вашим тираном”. Потом он объяснил, как, по его мнению, должна “делаться”* революция. В частности говорил о “занятии фабрик”, об оружии в руках народа, о создании вооружённых групп. И говорил он спокойно, куда спокойнее тогдашних реформистов. Честно сказать, публика осталась несколько разочарованной (и я тоже сперва), потому что Малатеста не соответствовал воображаемому “типу”. Но факт остаётся фактом: после этой конференции я понял, что такое анархия и чего хотят анархисты и стал одним из них…»

Этот эпизод, подобных которому было немало (и повторю: на миг легенда о «Ленине Италии» пустила корни даже среди тех, кто считал себя анархистами), прекрасно показывает заблуждение, рождённое недопониманием личности и идей Малатесты людьми вне его ближайшего окружения. А заблуждение это, столкнувшись с реальностью, вело к противоположным крайностям. Когда наконец Малатеста сумел донести разницу между мифом и собой, то одни – реакционеры и враги – по злой воле видели в нём фикцию и нападали с неслыханной яростью, как на волка в овечьей шкуре [5]; другие же – революционеры, увлечённые авторитаризмом и идей насилия ради насилия, большевики и большевизированные, – решили, будто он изменился, и видели в нём, как мы уже упоминали, чуть ли не толстовца. ??? Большевистская коммунистическая пресса, сперва осыпав его цветами, в конце концов прибегла к привычным штампам: назвала его контрреволюционером, мещанином и прочее.

Однако Малатеста всегда оставался самим собой. Если в Италии и был человек, который, после пятидесяти лет непрерывной борьбы, мог повторить слова поэта Джузеппе Джусти: «Я не склонялся и не колебался», то это был именно он. Его речи на собраниях 1920 года звучали так же, как вся его пропаганда с 1872-го. Этот «мелкобуржуй» на протяжении полувека сражался с буржуазией – и крупной, и мелкой – и всю жизнь зарабатывал себе на хлеб трудом собственных рук. Этот «старый контрреволюционер» с юности не занимался ничем иным, кроме как пропагандой и подготовкой революции. Этот «толстовец» был и оставался защитником всех восстаний: он призывал рабочих занимать фабрики, крестьян – землю, и с тем же самым спокойствием призывал народ вооружаться, а революционеров – формировать боевые дружины. И (теперь, после его смерти, это уверенно можно сказать) везде, где у него была возможность, он не ограничивался призывами к другим: он сам брался за дело, никогда не жалея себя и всегда готовый помочь – будь то поддержкой или прямым участием.

* Здесь итальянское fare – «делать, создавать, строить» – противопоставляется расхожей тогда фразе XXX.

[5] Помню одно злобное и ядовитое анонимное выступление – статья под названием «Оправданные», опубликованная в веронской консервативной газете L’Arena 31 июля 1921 года, после миланского процесса.

Человек действия

Эррико Малатеста был живым воплощением мадзинианского (Джузеппе Мадзини) девиза «мысль и действие». Вряд ли он сам подписался бы под такой формулой – он терпеть не мог формул, но если верно, что для него мысль и воля всегда предшествовали действию, то не менее верно и то, что он прежде всего стремился быть человеком действия, разжигать вокруг себя поступки – предпочтительно поступки масс, которые он считал наиболее необходимыми. Однако он без устали работал и ради групповых, и ради индивидуальных инициатив, понимая, что массовое движение не всегда возможно.

Для него идеи не имели собственной жизни вне действия. Но действие не как самоцель, не как краткий взрыв озлобленных толп, которые после минуты ярости становятся пассивнее прежнего, и не как слепое насилие отчаявшегося одиночки без ясной и справедливой цели. Всё это он понимал, объяснял и даже оправдывал социальной несправедливостью, породившей подобные проявления, но сам их не любил и не одобрял. Его идеал – действия людей, движимых сознательной волей к добру, руководимых разумом и высоким чувством человечности. Главное, чтобы это были дела, а не слова, поступки, а не пустое академическое упражнение.

Достаточно вспомнить, что старый организатор «пропаганды делом» – тех самых выступлений групп в Кастель-дель-Монте и Беневенто 1874 и 1877 годов – до конца своих дней продолжал появляться везде, где теплилась надежда «половить рыбу в бурной реке» (как язвительно выражалась международная полиция), где можно было хоть чем-то послужить революции. Делал он это открыто там, где позволяла обстановка, или тайно – в странах, откуда его изгоняли, где ему грозили суды и приговоры: участвовал в герцеговинском восстании и в Сербии против турецкого владычества до 1880 года; в Египте поднимался против англичан в 1883-м; был в Париже во время маёвок 1890-го и 1906-го; в Испании в 1892-м и в Бельгии в 1893-м в пору тех волнений; в Италии – во время мятежей 1891-го, затем в 1894-м, в 1898-м, позже – в «красную неделю» 1914-го. Все мы помним его присутствие повсюду в Италии после войны – и на заводах, занятых рабочими, и на улицах, и на площадях, в самой гуще народа. В 1921–22 годах он активно участвовал во всех попытках остановить фашистскую волну, поддерживал формирование arditi del popolo (народные штурмовики, антифашистские боевые дружины) и готовился к последней всеобщей забастовке накануне «марша на Рим».

Никакие догмы не мешали ему рассматривать любую возможность революционного действия при условии широкой поддержки. Если выпадал шанс, он мог использовать и параллельные движения людей, далёких от его идей, или даже идти в фарватере чужих революционных целей – как в случае с предприятием д’Аннунцио во Фиуме в 1920 году. Но едва поняв, что рядом нет достаточно народа, способного преодолеть и вытеснить худшие тенденции, он сразу отходил в сторону. В столь тонких и опасных ситуациях он всегда умел сохранять равновесие, держать нужную дистанцию и действовать исключительно на свой страх и риск, не подставляя других и избегая скрытых игр тех, кто его окружал. При этом он неизменно оставался самим собой – последовательным анархистом, ни на минуту не терявшим из виду цель революции: свободу.

Главной его идеей была народная инсуррекция, и это убеждение пронизывало всю его деятельность, определяло его стратегию и методы. Так как серьёзная подготовка к народному восстанию, ведущаяся открыто, никогда не была бы допущена мощными силами государства и буржуазии, которые любой ценой пресекли бы её в самом зародыше, Малатеста почти всегда вёл параллельно или предварительно и другую, «прикрывающую» работу – легальную, допустимую законом, которая притягивала внимание общества и отвлекала внимание властей. Чаще всего это была публичная агитация и печатные кампании по вопросам общего интереса (положение стариков, ссылка под надзор, судьбы политзаключённых, свобода печати). Они служили и самым насущным целям пропаганды, и одновременно косвенно оберегали подготовку к более важному, но менее открытому делу, формируя благоприятную духовную атмосферу среди сочувствующих, близких элементов и масс. Подобное происходило, например, в 1897-м, в 1914-м и в 1920-м, когда Малатеста умело применял этот метод с наилучшими результатами.

Что касается актов индивидуального бунта – хотя он признавал их нравственную и политическую пользу в решающие моменты или при особых обстоятельствах и понимал, сколь редким и трудным бывает сочетание в одном человеке двух необходимых качеств: крайней энергии и сознательности, – сам он никогда не занимался их пропагандой. В своих лекциях (а в статьях иногда намекал на это) он говорил лишь о тех, что неизбежно возникали в ходе настоящего, народного восстания. Но и вне этих случаев он не скрывал, что обстоятельства могут диктовать необходимость, и не отказывал в братском содействии тем, кто твёрдо и бесповоротно решался на поступок во имя справедливости и добра [6]. А на следующий день не прятался за оговорками или осторожными отрицаниями – он открыто заявлял повстанцам о своём полном и искреннем единстве с ними, единстве мысли и чувства.

Эта линия поведения – мудрого и цельного революционера, который не упускал ни малейшей возможности для действия, способного сдвинуть события в сторону свободы и социального прогресса, – находит в итальянской истории параллель в поступках другого великого апостола, Джузеппе Мадзини. Хотя позднейшая глупая клевета врагов и осторожный оппортунизм друзей во многом затемнили и замаскировали эту малоизвестную сторону революционной деятельности величайшего автора политического освобождения Италии, их родство очевидно.

В действии Малатеста не признавал разделений по течениям. Да, он особенно ценил товарищей, наиболее глубоко понимавших его мысль, но не меньше любил и тех, в ком горел тот же огонь бунта, даже если их разделяли с ним разногласия в теории или стратегии. И он не колебался, порой довольно резко, высказывать недовольство даже самым близким друзьям, когда замечал в них склонность подчинять священный долг солидарности с восставшими холодному доктринёрству или сомнительным соображениям политической выгоды.

Конечно, были акты насилия, которые он осуждал и отвергал. Когда они случались, он открыто заявлял о своей критике. Но самих исполнителей он не считал заранее «виновными»: для него они были лишь другими жертвами царящей несправедливости – подлинной виновницы происходящего. А если он видел в их поступках бескорыстие и исходящую из добрых побуждений решимость, то вставал на их защиту, невзирая на так называемое «общественное мнение», против лицемерной юридической мести, обрушивавшейся на них.

Если же вставала необходимость действия, которое он считал жизненно важным, он не ограничивался советами – он не любил указывать другим, что делать. Он сам работал вместе с товарищами и наравне с ними. Так было во время «Красной недели» в Анконе в 1914 году и в другие моменты. Он не гнушался ни скромных поручений, ни самых опасных заданий. Один его друг рассказывал: в 1914 году, накануне июньских событий – ожидалась всеобщая забастовка железнодорожников и возможное мощное восстание – шли лихорадочные приготовления, нужно было срочно обеспечить ресурсы. И вот однажды Малатеста пересёк Анкону с мешком взрывчатки за плечами, прямо под носом у полиции. Когда друг спросил его потом, почему он не доверил это другим, Малатеста ответил: «Потому что у меня не было времени искать более подходящих людей. А ещё я хотел быть уверен, что это не окажется в чужих руках и не будет использовано преждевременно для какой-нибудь акции, которая сорвала бы всю нашу более важную работу в тот момент».

Этот эпизод прекрасно иллюстрирует чувство ответственности, которое никогда его не покидало. Можно было бы подумать, что в нём не хватало осторожности, но это не так. Он принимал риск, но никогда не искал его без причины; и всегда принимал все необходимые меры предосторожности, без излишнего страха. Порой его меры казались окружающим чрезмерными – особенно когда параллельно он работал над другим делом, более важным для него, или если риск мог задеть третьих лиц. На деле же ему не недоставало хитрости, чтобы обводить вокруг пальца полицейские расследования и судебные следствия. Но большая часть его «хитрости» заключалась в его врождённой простоте и естественности. Именно то, что так ярко описал Эдгар По в одном из своих известных рассказов: скрываться как можно меньше – или вовсе не скрываться. Так он девять месяцев жил инкогнито в Анконе: пока полиция искала его повсюду, он спокойно гулял по городу, посещал все публичные места, появлялся там, где хотел, и лишь избегал появляться на улице вместе с наиболее узнаваемыми товарищами.

Правда в том, что за пятьдесят лет Малатеста участвовал в неисчислимом множестве больших и малых революционных и подрывных акций. Он бесконечно много раз сидел в тюрьмах, всегда был под подозрением и нередко оказывался под судом, поскольку полиция всюду чуяла его невидимое присутствие. И всё же его почти никогда не ловили «с поличным». Можно сказать, что он был, пожалуй, единственным итальянским революционером, который сделал так много, но был осуждён так мало – всего два или три раза за всю долгую жизнь. И даже тогда – несправедливо, без доказательств, за поступки, которых он не совершал, или за деяния, которые вообще не являлись преступлением. «Меня судили только тогда, когда я был невиновен!» – сказал он мне однажды в шутку, но не без оттенка злой иронии.

[6] И, не придавая этим обстоятетльствам излишнего значения, стоит вспомнить о дружеских отношениях Малатесты с Мигелем Анджолильо и Гаэтано Бреши – вплоть до кануна их роковых, но равновесных поступков.

Интеллектуал

Эта вечная жажда действия, которой был охвачен Малатеста, вероятно, больше всего отвлекала его от методической и последовательной умственной работы – такой, что наверняка возвела бы его в ряд самых выдающихся учёных и писателей, если бы он развивал ту область знания, где особенно блистала его гениальная мысль. Это сделало бы его куда более известным, чем сегодня, как одного из главных теоретиков анархизма, которым, несмотря ни на что, он был.

И всё же он никогда не пренебрегал радостью интеллектуального труда и часто остро тосковал по нему. Но относился к нему немного так, как древние римляне времён бурной республики – накануне превращения её в империю: для них настоящей работой были лишь заботы о государстве, гражданские войны и завоевания, битвы на форуме, подати и сенат, тогда как учёность и философия представлялись лишь отдохновением в краткие дни затишья между походом в далёкие провинции и кровавой схваткой с соперничающей партией. В Малатесте человек науки постоянно уступал человеку действия. У него действительно были те самые «бесы внутри», о которых мечтал Бакунин – и которые он желал видеть прежде всего в своих товарищах, сотрудниках и учениках. Великий русский революционер Бакунин сразу разглядел это в горячем молодом итальянце при их первой встрече в 1872 году и вскоре привязался к нему, назвав его в условном языке заговорщиков «своим Бенджамином».

Малатеста отказался от спокойствия чисто интеллектуальной жизни ещё в восемнадцать лет, когда начал пренебрегать учёбой, а затем вовсе бросил её ради пропаганды, революционной агитации и борьбы, не сворачивая с этого пути до самой смерти. Не раз в доверительных беседах, излагая свои оригинальные идеи по самым трудным вопросам современного мышления, он слышал от меня просьбу: когда же он наконец изложит их полно, а не мимолётными намёками в случайных статьях? И отвечал: «Позже, когда будет время; ведь видишь сам – сейчас столько более важных дел!» И действительно, практическая работа всегда была огромной, и все мы ощущали, что без него она невозможна. Но мы также понимали, что его теоретическое наследие было бы бесценным – особенно когда его самого не станет. Некоторые из нас, настойчивее других – Макс Неттлау и Луиджи Бертони – убеждали его написать мемуары, которые помогли бы понять современную историю и прояснили бы события, в которых он участвовал. Он же отвечал: «Да, возможно… Но спешить некуда; подумаю об этом, когда не будет более важных дел, когда буду стар».

Но поскольку он всегда находил дела важнее и никогда не считал себя старым, мемуары так и не были написаны. В сущности, он и не хотел их писать: отчасти из внутреннего нежелания говорить о себе, отчасти из-за скрупулёзности, не позволявшей рассказать всю правду. «История не пишется, пока идёт война, – говорил он. – Важно делать историю, а не описывать её». Даже когда английский издатель предложил ему выгодный контракт на такую книгу, а в последние годы жизни аналогичное предложение сделал и итальянский, он отказался: ему претила сама мысль жить за счёт чисто интеллектуальной работы, которая отвлекла бы его от движения.

Старость он всегда видел далеко впереди. «Стар, – говорил он, – лишь тот, кто сам этого хочет; старость – это болезнь духа». И, смеясь, он доходил до парадокса: «Смерть – это предрассудок». Характерный эпизод подтверждает это. Как-то раз несколько молодых рабочих и студентов сообщили ему (ему тогда было почти семьдесят), что они образовали «анархистскую молодёжную группу». – «Прекрасно! – ответил он. – Запишите и меня к себе». Он мягко покритиковал ошибочную склонность отделять молодых от остальных и указал на истину, к которой пришёл за долгую жизнь и которая соответствовала самому его духу: нередко некоторые юные оказываются «старее» пожилых, и наоборот. И действительно, в семьдесят пять лет он оставался самым молодым из нас всех.

И всё же для того, чтобы признать Малатесту интеллектуалом первого ранга, достаточно его немногочисленных, но широко известных брошюр. «Крестьянские речи» (Fra Contadini), «В кафе» (Al Caffè) и «Анархия» (L’Anarchia) – три произведения, которые по форме и содержанию сами по себе достаточны, чтобы увековечить имя их автора. Но настоящая величина открывается лишь тому, кто знаком с обширным собранием его статей, рассеянных по газетам и журналам всего мира на протяжении шестидесяти лет. Они заполнили бы несколько томов. Большинство этих текстов, даже самые короткие и написанные по текущим поводам, почти никогда не носят случайного характера: в них всегда есть что-то подлинно его, нечто такое, ради чего стоит их помнить. А многие статьи, исходя из частных и спорных событий дня, возносятся к общим обобщениям и раскрывают целые системы взаимосвязанных идей.

Безусловно, хотелось бы надеяться, что Малатеста оставил нам более масштабное, органично и системно выстроенное произведение об анархизме и революции, которому он сам придал бы постоянный и окончательный характер. Но причины??? сильнее его – помимо той лихорадочной активности, о которой я уже упоминал – мешали ему: одни внутренние, другие более материальные и внешние. ???

Не раз он решал, и говорил об этом друзьям, посвятить себя работе необходимого размаха, которая стала бы выражением его личной мысли. С 1897 года он говорил со мной о своей книге об анархии, для которой он наметил схему и собрал материалы и которая, возможно, была бы издана парижским издателем Стоком. Он собирал другие материалы в Лондоне и уже к 1913 году написал что-то для работы о «ожидании в социологии». В последние годы, по настойчивой просьбе друзей, он разработал полный план работы на два-три тома – нечто среднее между воспоминаниями и обсуждением идей и методов, куда он хотел включить некоторые свои менее известные прежние статьи, завершив видением того, как можно развивать революцию, в которой анархисты могли бы играть ведущую роль. Он даже придумал своего рода утопический рассказ о воображаемой революции, в котором хотел изложить?? свои практические советы о том, как подготовиться и добиться успеха в революции, а затем придать ей реконструктивное анархистское направление. В письме 1925 года он писал о этих проектах в ответ на мое письмо: «Вы ожидаете от меня работающий и деятельный анархизм, который станет шагом дальше Бакунина и Кропоткина; и, честно говоря, я не теряю надежды вас удовлетворить».

Я не знаю, что он сделал со всеми этими прекрасными замыслами. Возможно, что-то сохранилось среди его писем; но если и есть что-то, то явно очень мало. ???

В последние годы ему мешало постоянное плохое здоровье и ужасная беспокойность, в которой его душила и терзала фашистская слежка. Но одним из сильнейших нематериальных препятствий, несомненно, было, не только в конце, но и всегда, его почти инстинктивное умственное отвращение ко всем формальным и окончательным систематизациям, и он стремился исправлять каждое решение, в котором вновь видел какой-то изъян. Это, в сочетании с непреодолимой внутренней скромностью, делало его никогда не удовлетворенным тем, что он писал. Так, когда он не писал о остроте необходимости борьбы или дебатов, или когда типограф не вырывал у него из рук рукопись ради бумаги, которая не могла ждать, он откладывал заполненные листы в сторону, чтобы перечитать их на следующий день; а на следующий день то, что он сделал, уже не нравилось ему, он видел тысячу недостатков и часто заканчивал тем, что рвал всё и выбрасывал в мусор; или переписывал, исправлял, пока внешние обстоятельства не мешали продолжить возбуждающую работу, и она оставалась временно приостановленной, а потом заброшенной.

Несмотря на всё это, сохранившиеся работы Малатесты сами по себе представляют собой настолько обширное и ценное наследие, что, если их собрать и систематизировать, они были бы более чем достаточны, чтобы дать нам если не ту работу, которую он мог создать, то, по крайней мере, работу не хуже, чем мы желаем. Возможно, с другой стороны, и с чисто интеллектуальной точки зрения, мысль Малатесты, развиваемая и выражаемая фрагментарно в сотнях статей, без видимого логического порядка, между одной борьбой и другой, в исследованиях, всегда связанных с событиями, в которых он участвовал, с острым прикосновением к реальной жизни и борьбе – более того, среди рабочего и народного движения, под постоянным влиянием противоречий и споров – возможно, я говорю, что мысль Малатесты ближе к истине, более актуальна и жива, более эффективна для руководства людьми в поведении и действиях, более динамична (как говорят сегодня), чем та, что могла бы быть разработана в спокойной уединенной работе за столом, исходя из интеллектуальных спекуляций, всегда, несмотря на все усилия, сильно оторванных от непрерывного движения людей и идей.

Сам Малатеста, несмотря на свою неудовлетворенность!!, не был против коллекции своих журналистских? текстов, когда я наконец предложил это ему; и, зная, что я собрал часть его материалов, он предоставил мне другие – и только попросил подождать с публикацией, чтобы он мог заняться отбором, перестановкой и сделать некоторые заметки и исправления. Наша разлука, однако, помешала этой работе; но смерть Малатесты заставила бы нас окончательно решиться на переиздание всех его трудов, ведь законные задержки закончились с его уходом [7].

Дело это непростое, но далеко не невозможное. Наибольшие трудности создает сам критический момент этого бурного и катастрофического исторического периода. Именно в таких условиях анархистская коллективность, которая была бы наиболее заинтересована в завершении этой работ??? – и которой это, пожалуй, больше всего долг – оказывается поглощенной насущными задачами и долгами. Их энергия и ограниченные материальные средства бедных активистов расходуются на непосредственную борьбу и выживание, а не на публикацию трудов. Тем не менее, эти трудности должны быть преодолены людьми с доброй волей, ведь для всех существует практический интерес в том, чтобы мысль Малатесты была представлена в своем наиболее полном виде вниманию молодых революционеров, а также всех работников и борцов за свободу. Из неё можно извлечь свет и советы неугасимой ценности – именно для того, чем большинство занято сегодня, и для революций, которые кажутся неизбежными.

[7] После того как было написано вышеизложенное, вышел первый том «Scritti» Малатесты (Женева, Издательство «Risveglio», 1934, 358 стр., формат октябрь); в него вошли статьи из ежедневной газеты Umanità Nova.

Рабочий

Внутренние препятствия характера, которые Малатеста обнаруживал в себе, о которых я уже говорил, сами по себе, надо признать, были бы недостаточны, чтобы помешать ему, преодолевая свою неудовлетворённость, достичь на интеллектуальном поприще финальной, синтезирующей вершины своего огромного труда, к чему он, без сомнения, стремился бы, если бы имел возможность в полной мере располагать временем и спокойствием. Его требовательность к себе только способствовала бы совершенствованию этой работы. Но времени и покоя ему так и не было дано!

Помимо требований пропаганды, борьбы и революционной деятельности, которые для него представляли категорический императив всей жизни, перед ним постоянно вставали многочисленные материальные трудности, внешние препятствия, мешавшие ему посвятить себя методической культурной работе всей душой. Я не говорю здесь о полицейских преследованиях, тюрьме и вынужденных бегствах, которые оставляли мало времени; это было частью обычной жизни любого революционера-митильянта, который, как сам Малатеста говорил, «никогда не свободен и всегда живёт в условной свободе». Главным же материальным препятствием была необходимость постоянно работать, чтобы выживать.

Стоит отметить, что этот барьер он создал себе добровольно. Происходя из богатой семьи [8], он как только мог освободился от всего имущества, отдавая его пропаганде и бедным, а также оставил университетские занятия, чтобы быстрее «идти к народу» (как говорили в 1870 году, по примеру русских революционеров), и при этом решил освоить ремесло, чтобы жить. С тех пор он всегда был беден как тростник. Он стал механиком в мастерской своего интернационалистского друга Агеноре Натта во Флоренции; и этой профессией зарабатывал себе хлеб насущный, за исключением периодов, когда высшие цели борьбы требовали от него работы в сфере агитации и журналистики, а эта деятельность была слишком поглощающей и напряжённой, чтобы позволить сосредоточиться на чисто интеллектуальной работе.

Бывали периоды, когда, если бы не требовался ручной труд, он мог бы пользоваться относительным спокойствием, необходимым для образовательной работы, особенно в то время, когда он находился в Лондоне, в довольно долгие паузы между его поездками по Европе и Америке. Но именно тогда, в период наибольшей жизненной силы, его поглощала изнурительная работа с утра до вечера, и многие ночи тоже приходилось жертвовать, чтобы давать уроки и пополнять скудный доход от ручного труда. Работа электромехаником держала его в маленькой мастерской в районе Ислингтон и заставляла носить с собой инструменты по всему Лондону, ездить туда, где требовалось настроить электрические или газовые приборы, экономичные кухни и так далее. «Ему приходилось устанавливать газовые трубы и электропроводку или ремонтировать их в холодных помещениях, на сквозняке, иногда на ледяной мостовой или на твёрдом камне» [9].

Пьетро Гори рассказывал мне, что однажды, во время ссылки в Лондоне в 1894 году, он вместе с Кропоткиным и ещё одним товарищем искал Малатесту и нашёл его на верхушке лестницы с молотком и долотом, проделывающего отверстие в стене на улице, чтобы повесить вывеску коммерческой фирмы. Увидев его, Кропоткин воскликнул: «Какой восхитительный человек!» А Гори ответил: «Да, Малатеста восхитителен, но какой же печальный этот мир, который вынуждает такой высокий разум тратить время, силы и здоровье на работу, которую могли бы выполнить многие другие, мешая ему заниматься тем, что умеет только он! И какая же это большая ошибка нашего движения – не находить способ позволить этому человеку делать работу, полезную для человечества, на которую он был бы так способен!»

Что Гори был более чем прав, я ощутил сам, когда в декабре 1906 года отправился в Лондон, чтобы провести семь дней совместной жизни с ним в доме, где он жил с семьёй Дефенди. Семья сказала мне, что они рады моему приезду, потому что Эррико взял неделю отпуска, чтобы быть со мной, что, по их словам, было необходимо для его здоровья, учитывая серьёзную работу, которую он выполнял.

Но и это не было вне воли Малатесты: не только потому, что он выбрал такую жизнь, чтобы де-факто быть частью трудового народа, среди которого и для которого он боролся, но и потому, что сделал правилом поведения не просить у движения и партии, в которых служил, средств к существованию. Сам он объяснял причины в письмах к близким друзьям, опубликованных после его смерти: вопрос не стоял в моральных сомнениях или принципиальных возражениях, но жизнь на средства пропаганды на практике превращалась в плохой пример, вызывая у публики, излишне склонной видеть личные интересы везде, ошибочные впечатления [10]. Это бы его унижало и парализовало, тогда как жизнь за счёт труда вне пропаганды давала большую свободу духа и действий.

Даже тогда, когда, посвящая себя инициативам определённой продолжительности и значимости для дела, которые не позволяли ему работать, он вынужден был на время отказаться от ремесла, он предпочитал жить за счёт помощи личных друзей, а не обременять эти инициативы. Он оставался верен такому правилу поведения, когда мог, до глубокой старости, лишь в последние годы, против своей воли, делая некоторые исключения. В 1923 году, после трёх лет работы в Umanità Nova, он всё ещё трудился. Ему уже было семьдесят, когда я в тот год поехал к нему в Рим на Пасху, и целый день ушёл на поиски – пока, наконец, я не нашёл его в том же положении, в каком Гори и Кропоткин видели его около тридцати лет назад: на вершине лестницы в большом римском заведении, наносящего тяжёлые удары молотком по стене, чтобы проложить электрические кабели.

Почти пятьдесят лет длилась эта жизнь ремесленника и рабочего, за исключением коротких периодов пиковых боевых действий. Его физический облик полностью соответствовал его положению. Никто в Лондоне в 1900 году или в Риме в 1930-м не мог бы представить того богатого и хрупкого студента из Неаполитанского университета тридцати или шестидесяти лет назад в скромно одетого человека с загорелым лицом и мозолистыми руками, если бы не определённая утончённость манер, выдававшая его высокое образование.

Не сообщая точно, когда он выполнял самый скромный труд (носильщик, продавец мороженого и др.), который особенно трудные обстоятельства не раз заставляли его выполнять, он работал по своей специальности электромеханика где бы ни находился еще длительное время: ещё до 1880 года в Париже, затем во Флоренции, в Буэнос-Айресе, затем в Лондоне и, наконец, в Риме – до тех пор, пока возраст, болезни и изоляция, в которую его погрузила фашистская слежка, не заставили его отказаться от ручного труда и принять помощь в жизни от «семьи по духу» и детей, которых видел и так любил среди единомышленников, разбросанных по всему миру.

В начале ноября 1926 года последнюю мастерскую, где Малатеста ещё три года назад работал, на одной из улочек старого римского папского квартала, ночью разгромила толпа фашистов. Они обрушили свою ярость на благородного труженика мысли и рук, который для них воплощал живое отрицание деспотической и хищной силы, захватившей власть в Италии.

[8] Любители романтических представлений, особенно за границей, фантазировали о Малатесте, якобы происходящем от старых патриархов Римини. Это пустое заблуждение. Семья Малатесты, судя по всему, была благородного происхождения, но никакой известной связи с историческими римскими графами Малатеста не имела.

[9] См. Макса Неттлау: Errico Malatesta, стр. 185.
[10] См. два письма Луиджи Бертонни, июнь 1913 г., в Risveglio из Женевы, № 852 от 22 октября 1932 г.

Цельный анархист

Посвятив себя делу освобождения пролетариата и свободе, Малатеста принес себя ему в жертву целиком – даже не осознавая этого и почти всегда с ощущением, что делает недостаточно. В последние дни он писал мне и Бертрони горькие письма, может быть, и другим тоже. Он хотел жить, но «чтобы сделать что-нибудь хорошее» – тот, кто сделал уже так много и принес столько жертв, никогда не отдыхая. Может быть, именно потому, что он никогда не считал это жертвами. И среди этих жертв, без сомнения, была и та – хотя, возможно, им самим не воспринимавшаяся – что он сознательно отказался от того, что могло дать ему величайшее преимущество интеллекта, от плодов которого он имел право пользоваться даже с самой строгой точки зрения собственных идей.

Если бы он мог и захотел посвятить себя труду учёного вне политики – например, в медицине, которую оставил, но к которой всегда питал интерес; или в физико-механических науках, которыми занимался время от времени; или в историко-философских дисциплинах, в которых он был сведущ (хотя любил подшучивать над дилетантами философии), – он мог бы снискать высшие лавры и обеспечить себе блестящее положение. И всё это не отрекаясь от анархистских идей, подобно своим друзьям Кропоткину и Реклю. Но он этого не хотел. Хотя и продолжал учиться ради самого знания, крадя время у сна и отдыха, чтобы быть в курсе последних достижений науки и не дать своей обширной эрудиции заржаветь. Но эта широкая, свежая учёность питала его революционную деятельность: она давала ему интеллектуальное оружие и материал для пропаганды и борьбы.

Он говорил и писал на французском и испанском так же свободно, как на итальянском, и достаточно хорошо на английском. Он был анархистским журналистом и оратором на всех четырёх языках. Немецкий знал настолько, чтобы читать, и это оказалось особенно полезным: так он был в курсе течений движения по немецким анархистским изданиям, которые легче всего ускользали от фашистской цензуры. Некоторое время он занимался с энтузиазмом эсперанто – не потому, что верил в утопию всеобщего языка, а потому что эсперанто давал ему возможность поддерживать связь с революционерами из самых разных и далеких стран.

Он был в курсе последних завоеваний прикладной физики и химии, авиации (которой занимался ещё в Лондоне, до того как первый самолёт бороздил небо) и многого другого; и не только из любопытства, а потому что в каждой из этих наук он видел практическое применение – чтобы противопоставить силы сопротивления чудовищным силам привилегий и угнетения.

В сфере мысли и в практической жизни, на поле борьбы и за его пределами он никогда не изолировал себя от своей среды, не отрывался от реальности, а напротив – сталкивался с ней. Подобно древним философам, ничто человеческое не было ему чуждо. Он умел находить добро – пусть и скудное, пусть скрытое в зле, – и ценить его. Злу же он не уступал ни за какую цену. Он умел использовать все благоприятные возможности для дела, но презирал любой оппортунизм. Суровый к себе, он был самым снисходительным к слабостям и ошибкам, проистекавшим из человеческой природы, если видел за ними добрые намерения.

Но относительно его самого – разве ему были знакомы те простые, на первый взгляд незначительные оппортунизмы, которые внутри самой партии?? порой толкали более слабых или менее заинтересованных людей на уступки вредным тенденциям, на ошибочные предрассудки, на утилитарные отклонения, на ошибки метода или доктрины. ??

Его активная жизнь анархиста была монолитом человечности: единство мысли и действия, равновесие между чувствами и разумом; соответствие между проповедью и практикой; сочетание неуклонной боевой энергии с человеческой добротой; сплав мягкой приветливости с несгибаемой твёрдостью характера; единство преданности своим убеждениям с умственной гибкостью, чуждой догматизму, которая позволяла ему утверждать шаткие потребности лагеря действия ? – и в то же время понимать аспекты прогресса, хотя бы и внешне противоречивые, в лагере мысли.

Он был полным и цельным анархистом. Использование необходимых средств для победы у него всегда находилось в постоянной связи с освобождением, ради которого они применялись; в его словах и поступках энтузиазм и ярость момента никогда не заслоняли нужды настоящего и будущего; страсть и здравый смысл, разрушение и созидание всегда находились в гармонии – и в его словах, и в его примере. И эту гармонию, столь необходимую для плодотворной победы, невозможно навязать сверху – он нёс её сам, среди народа, сливаясь с ним, не заботясь о том, что его личная работа растворяется в необъятном и колеблющемся океане безымянных масс. И это, далеко не уменьшая его индивидуальность, делало её ещё более яркой.

Толпы, однако, не поняли всего того, что было необходимо ??? Они лишь угадывали иногда, пусть на короткий миг, что в его учении был путь к спасению, но не овладевали им и потому не предпринимали усилий, нужных для его реализации. Имя его они порой приветствовали, но дух его усвоили мало. Но в этом не было его вины.

Далеко от меня мысль представить Малатесту на этих страницах как безупречного человека, лишённого недостатков! Конечно, у него были слабости, но боль утраты и любовь к нему не дают мне сейчас видеть их ясно – или заставляют забыть. Сам факт, что он был так горячо любим, служит доказательством: его человечность участвовала и в общих слабостях, но больше в тех, что приближают к сердцам народа, чем в тех, что отдаляют. Он сам всегда признавался, что полон изъянов, и, может быть, худшие из них были в излишней скромности и вечной неудовлетворённости собой. Я уже говорил об этом: они иногда чрезмерно ограничивали размах его работы и в определённых условиях мешали ему дать все плоды, которых можно было от него ожидать.

Но я не боюсь – нет, определённо не боюсь! – преувеличить или впасть в пустое восхваление, если скажу то, чего он сам, при жизни, не позволил бы: что он, человек из плоти и крови, смертный и ошибающийся, был во всех отношениях лучше многих своих современников, уже воображавших себя сидящими в будущем городе своих надежд??, и в то же время он был самым близким к своему времени, пылавшим объективной реальностью человеческой природы и фактических условий – не такими, какими он хотел бы их видеть в отдалённом завтра, а такими, какие они существуют сегодня, со всеми их ошибками и недостатками.

Вот что прежде всего заставляет нас глубоко сожалеть об огромной пустоте, которую он оставил среди нас – как боец революции, как вдохновитель масс, как носитель энергии, как координатор усилий. Ведь он являл собой полное слияние духа идеи с чувством реальности, которое будет так необходимо в ожидаемые решающие дни мужества и борьбы.

Реванш придёт, мы можем быть в этом уверены, после поражений, которые сделали закат его жизни таким тревожным. Но он уже не увидит этого. Уже не сможет помочь и участвовать, как мечтал всю жизнь и как хотел в последние, безутешные дни. ????

Жизнь

Жизнь Малатесты – лучшая книга, которую он написал. Поэтому невозможно понять историческую фигуру этого человека, его непреходящую ценность для чувств и мысли, сохраняющуюся в его текстах, без целостного взгляда на его долгую жизнь, неразрывно связанную с социальным и революционным движением более чем полувековой давности. Отсюда и необходимость, прежде чем переходить к достаточно полному изложению его идей, хотя бы в общих чертах знать историю его жизни.

Макс Неттлау, известный своей скрупулёзной и богатой фактами историей анархизма, спустя десять-одиннадцать лет после смерти Малатесты опубликовал весьма содержательный том о жизни и деятельности этого итальянского анархиста-агитатора. Книга выходила на немецком, итальянском и испанском языках; последняя, испанское издание 1923 года, стала наиболее полным и детальным [11]. Было бы хорошо, если бы Неттлау довёл свой труд до конца, включив в него и последние годы жизни Малатесты. Его книга остаётся фундаментальным историческим исследованием для каждого, кто хочет понять Малатесту в контексте его эпохи и современного ему социального движения. Отмечу, что последующие страницы во многом опираются именно на этот труд, так как мои собственные воспоминания о нём до 1897 года отрывочны и неполны [12].

Ограничения, продиктованные рамками этой работы, не позволяют мне изложить всё так, как хотелось бы – и так, как подсказало бы само впечатление от человека. Чтобы сказать всё и сказать это достойно (а я чувствую, что не способен в полной мере), пришлось бы создать для читателя произведение, захватывающее не меньше, чем самый увлекательный роман. Многие эпизоды, на первый взгляд второстепенные, я вынужден оставить «в чернильнице», хотя они могли бы оживить повествование и насытить его ценными штрихами исторической любознательности. Некоторые же истории я должен опустить по той же причине, которая удерживала Малатесту от написания собственных «Мемуаров»: время ещё не пришло открывать правду о некоторых людях, которые до сих пор живы, и долг совести велит отложить это. Другие материалы, хотя и интересные, и вполне безобидные для публикации, чрезмерно раздули бы этот труд.

Читатель, надеюсь, простит меня, если предлагаемая биография Малатесты получилась, вопреки моему желанию, слишком холодной и схематичной. Он также поймёт и неизбежный дисбаланс: повествование до 1897 года основано на том, что я читал, слышал от других или от самого Малатесты, тогда как последние тридцать пять лет опираются уже в большей мере на мой собственный опыт и наблюдения. С другой стороны, там, где речь идёт о фактах, многократно опубликованных ранее, я буду предельно краток, а там, где известность мала или знания ошибочны и смутны, постараюсь дать больше подробностей.

[11] М. Неттлау. «Эррико Малатеста, жизнь анархиста». Перевод с немецкого Д. А. де Сантьяна, переработанное и дополненное автором издание. «La Protesta», Буэнос-Айрес, 1923. 261 стр. – Когда моя работа была почти завершена, в Северной Америке вышла другая книга об Эррико, авторства Армандо Борги: Errico Malatesta in 60 anni di lotte anarchiche (Storia, critica, ricordi). Предисловие Себастьяна Фора. «Edizioni sociali», P.O. Box 60, New York, N.Y. 283 стр. – Это книга, рассматривающая деятельность Малатесты как активного борца в связке с анархистским движением, имеющая ярко выраженный полемический и пропагандистский характер. Она оказалась для меня полезной: помогла уточнить некоторые моменты повествования и обогатила его новыми заметками.

[12] Во время тюремного заключения Малатесты в Милане (1920–1921) я писал для болонского журнала La Rivolta Ideale очерки о его биографии, которые затем не раз перепечатывались в других изданиях и брошюрах, а также служили предисловиями к его собственным публикациям на итальянском, французском и испанском языках. Однако в тех текстах содержались неточности, ошибки в датах и прочее, что позднее удалось исправить благодаря книге Неттлау и сведениям, полученным от самого Малатесты.

Ученик. – От республиканца к интернационалисту. – Первые аресты. – Встреча с Бакуниным.

Сын Федерико Малатесты и Ладзарины Ростоиа, Эррико родился 14 декабря 1853 года в Санта-Мария-Капуа-Ветере, близ Неаполя, в провинции Казерта. Его семья была зажиточной и владела несколькими домами в Санта-Мария. Но когда юный Эррико учился в лицее и жил с родителями в Неаполе, они снимали особняк Пиньятелли на одноимённой улице ??? Здесь он изучал классические дисциплины как пансионер в школах ордена эсколапиев (религиозного братства, посвятившего себя просвещению). Именно там он подружился с домашним учеником Саверио Мерлино, хотя их связь тогда ещё не носила политического характера.

Уже в эти годы в мальчике проявлялись склонность к сопротивлению и дух бунтарства. В 1868 году, в четырнадцать лет, он написал дерзкое и угрожающее письмо королю Виктору Эммануилу II и даже подписал его своим именем. За это 25 марта его впервые арестовали. Для семьи это оказалось тяжёлым испытанием: отец, человек умеренно либеральных взглядов, пытался выдать историю за мальчишескую шутку и задействовал все свои связи в неаполитском чиновничьем мире. Эррико продержали в полицейском участке весь день, а вечером, после суровой нотации от квестора (questore), который всерьёз подумывал отправить подростка в исправительный дом, его вернули домой. За ужином отец попробовал вразумить сына, хотя бы призвать к осторожности, но Эррико ответил с такой упорной решимостью, что старик, не выдержав, воскликнул со слезами на глазах: «Бедный мой сын, тяжело это говорить, но ты закончишь на виселице!»

В юношеские годы он уже был проникнут республиканскими идеями. Республиканцы считались исторической партией итальянской революции и неудержимо влекли к себе пылкого студента, воображение которого было полно образами Древнего Рима и героикой незавершённого Рисорджименто. Даже из изгнания Джузеппе Мадзини, один из вождей этого движения, продолжал вдохновлять юношу. Спустя пятнадцать лет Малатеста вспоминал: в республиканстве того времени он видел обещание полной свободы и социальной справедливости, однако позднее понял, что его надежды точнее выражает анархический социализм [13]. Хотя он часто бывал среди республиканцев, формально к партии не принадлежал. Вместе с другом Леоне Леонкавалло (старшим братом известного композитора) он подал заявку на вступление во «Всеобщий республиканский союз». Заявка дошла до Центрального комитета, то есть до самого Мадзини, и тот отклонил её, решив, что оба кандидата слишком социалистичны и скоро уйдут в лагерь Интернационала.

До этого момента Малатеста не слышал об Интернационале, но, узнав о нём, стал искать встречи – и нашёл. Он познакомился, среди прочих, с Джузеппе Фанелли, Саверио Фришей, Кармело Паладино и Гамбудци; под их влиянием (особенно Фанелли и Паладино) в 1870 году окончательно принял интернационалистские идеи [14]. Известно, что итальянский социализм и Интернационал того времени носили резко революционный и анархический характер благодаря влиянию Бакунина, которое сказывалось ещё с 1864 года. События Парижской Коммуны 1871 года лишь усилили его новую веру и довели юношеский энтузиазм до предела.

4 августа 1872 года в Римини собрался съезд интернационалистов со всей Италии – знаменитая впоследствии «Риминская конференция», на которой оформилась Итальянская федерация Международного товарищества рабочих. До того в разных городах уже существовали отдельные секции Интернационала – наиболее значительная в Неаполе, а также рабочие «фаши» (fascios), общества сопротивления и другие организации. В Римини все они получили единую структуру. Председателем конференции был Карло Кафиеро, секретарём – Андреа Коста. Сам Малатеста на конференции не присутствовал, но вскоре стал одним из наиболее активных членов Федерации. Уже с января он был генеральным секретарём Неаполитанской рабочей федерации, программу которой составил лично. Годом ранее (1871) он сотрудничал с Кафиеро в неаполитанской L’Ordine [15] и был постоянным автором газеты La Campana (1871–1872), самого влиятельного интернационалистского издания того времени, отличавшегося живостью, серьёзностью и глубиной мысли.

Итальянская федерация, созданная в Римини, имела социалистически-анархистскую революционную программу, противостояла марксизму, действовала открыто в сфере пропаганды, но при этом вела тайную подготовку к восстанию, которое считалось её главной целью. Малатеста полностью отдал себя делу – забыл о собственных занятиях [16] и личных интересах, раздал наследство на нужды пропаганды и бедным. Он оказался неутомимым агитатором и заговорщиком, всегда в движении, серьёзным и энергичным, заражавшим своим пылом всех, кто оказывался рядом. Уже тогда он был тонким и убедительным полемистом, быстро завоевавшим необычайное влияние среди рабочих и молодёжи. Всё это сделало его заклятым врагом итальянской полиции, которая неотступно следила за каждым его шагом, хватала по малейшему предлогу – а порой и вовсе без него. Позднее, на суде в Риме в 1884 году, Малатеста подчеркнул: к тому времени, не имея ни одного реального приговора, он уже провёл за решёткой свыше шести лет.

Конгресс в Римини и съезд в Сен-Имьере пришлись на один и тот же год. Именно тогда Малатеста отправился на антиавторитарный Международный социалистический конгресс в Сен-Имьере (15–16 сентября 1872 года). За несколько дней до его начала он заехал в Цюрих, где впервые встретился с Бакуниным. Всего они провели вместе около двух недель до и после конгресса, и Эррико почти сразу проникся его идеями. Он также вошёл в «Альянс» – полутайное революционное и анархистское братство, созданное Бакуниным несколькими годами ранее под названием «Демократический социалистический альянс», позднее переименованное в «Революционный социалистический альянс».

Несмотря на энергию, здоровье у молодого Малатесты было слабым: можно сказать, он с юности был болезненным. Когда Эррико было всего 15–16 лет, его врач полагал, что он вряд ли доживёт до 24. Бакунин отметил это уже при первой встрече: Малатеста прибыл в Цюрих с кашлем и лихорадкой. На пятидесятую годовщину смерти Бакунина в 1926 году Малатеста вспоминал эту поездку и первую встречу с великим русским революционером. Тогда, думая, что его никто не слышит, Бакунин сказал одному из товарищей у себя дома: «Жаль, что он так болен! Мы его скоро потеряем; через полгода его не будет» [17].

С тех пор отношения Бакунина и Малатесты стали близкими и частыми: они регулярно виделись, переписывались, а какое-то время Эррико даже работал его секретарём. Он приезжал к нему в гости, особенно в тот период, когда Бакунин жил в «Баронате» – загородном доме близ Локарно в Швейцарии. Малатеста находился там летом 1873 года, когда Бакунин поручил ему поехать в Барлетту, где жил Карло Кафиеро, чтобы вместе с ним организовать агитацию (rural feast??) среди сельских жителей в Испании. Но в Барлетте Малатесту задержали, увезли в Трани и посадили в городскую тюрьму.

Из тюрьмы в Трани ему удалось передать письмо друзьям, но оно попало в руки полиции и было найдено ими в записной книжке. ??? Началось расследование, и в итоге его перевели в мрачную крепость «башня Тьеполо», под особый надзор бывшего (ex-religious???) монаха. Но этот надзиратель, ранее сидевший в военной тюрьме у Бурбонов и представлявший собой любопытный тип патриота, неожиданно сдружился с Малатестой. С тех пор письма революционера выходили на свободу даже легче, чем раньше. Более того, этот страж, некогда бывший членом кабинета министра Сильвио Спавенты, в доверительном разговоре признался Эррико, что мечтает убить министра за предательство старых соратников, и тайком показал ему кинжал, который точил каждый вечер ради этой цели.

В те же месяцы заключения Малатеста сблизился и с директором тюрьмы – Карло Баттистелли, также в прошлом политзаключённым. Их дружба началась с яростного спора: Малатеста упомянул «полицаев», и директор вспыхнул. Но после разговора Баттистелли проникся к арестанту глубочайшей симпатией. В итоге Малатеста провёл в заключении полгода и вышел на свободу – без всякого суда и без предъявления обвинений.

Эти эпизоды ярко показывают, какое влияние Малатеста оказывал на людей, с которыми сталкивался. Вскоре мы увидим ещё один подобный случай.

Шесть месяцев в заключении не столько подорвали его здоровье, сколько отняли драгоценное время: ведь в тот момент он был занят подготовкой к новой вспышке восстания на юге Италии, к которой должны были присоединиться Бакунин, Коста, Кафиеро и другие. Его силы были подорваны, врачи настояли на полном отдыхе. Тогда Кармело Паладино пригласил его провести несколько дней в своём доме в Каньяно-Варано (во время карнавала 1874 года). Там Малатеста оказался в кругу местных заговорщиков, которые по ночам собирались в аптеке. Вскоре они уже в открытую бросили вызов «дьяволу» – в лице городского аудитора, священника и маршала стражи. На последний день карнавала устроили политическую маскарадную процессию – «Смерть буржуазии». По улицам пронесли гроб, окружённый самыми нелепыми шутовскими масками.

И словно в отголоске этого фарса, вскоре после отъезда Малатесты в городе действительно произошли перемены: маршала перевели, священника отозвал епископ, а аудитора подвергли выговору со стороны префекта.

[13] В статье «Республика молодёжи и бородачей», опубликованной в газете La Questione Sociale (Флоренция, № 3 от 5 января 1884 года), а затем перепечатанной в Almanacco Sociale Illustrato за 1925 год (стр. 67–70, издательство Casa Editrice sociale, Милан) под заголовком «Как я стал социалистом», – правда, в той редакции отсутствовали некоторые заключительные строки с рассуждениями, которые сделали бы публикацию невозможной, – Малатеста рассказал о своём становлении. Несколько абзацев из этого текста приводит Макс Неттлау в уже упомянутой книге (стр. 18–20).

[14] Эти сведения – отчасти услышанные лично, отчасти полученные в письмах – идут напрямую от Малатесты; местами я цитирую его буквально.

[15] Малатеста называл мне газету как «L’Ordine», но мне кажется, что её полное название было Il Motto d’Ordine.

[16] Малатеста оставил обучение на четвёртом курсе медицинского факультета Неаполитанского университета. В книге Агостинелли Социализм и социалисты в Италии (цитируемой Неттлау) говорится, что во время студенчества Малатеста оказался среди участников неаполитанских беспорядков, был впервые осуждён и отчислен из университета на год. Больше о его студенческой жизни ничего не известно.

[17] Pensiero e Volontà (Рим), № 11, 1 июля 1926 года.