April 25, 2021

"Щит и меч" vs. "Семнадцать мгновений весны" (окончание)

начало здесь

Штирлиц ухитряется остаться весь в белом, в то время как Вайс по уши в кровище и грязище. Вроде бы оба эксплуатируют доверие – но Штирлиц играет как-то так элегантно, что неловко клеймить его манипуляции «вероломством», а интриги «подставами». Реплика Штирлица «Я люблю открытые игры, во всяком случае, со своими» стоит между двумя мюллеровыми: первая – «Я закрою глаза, а вы меня шандарахнете по голове, как Холтоффа», вторая – «Я всегда жалел, что вы работаете не в моем аппарате. Я бы уж давно сделал вас своим заместителем». Здесь собеседники общаются через такие наслоения общих контекстов, такие пласты превращенного доверия-недоверия, такие обмены колпаками (кто под чьим), что о топорных категориях вроде вероломства говорить как-то не пристало.

Обстановка вокруг Вайса намного грубее и проще, и вот тут-то, без флёра экивоков, бросается в глаза: он занимается именно манипуляцией доверием. Скажем, в критической ситуации ловко отмажет нужного ему Штейнглица, а ненужного Герлаха зароет прямо в тюрьму, и получит ожидаемую реакцию от начальства:

- Вечно вы, Вайс, с вашей искренностью!

А под финал добудет документацию лагерей через вульгарный шантаж – вы мне верили, а я работал против вас, что теперь будет с вами? – в результате которого стреляется старик Лансдорф. Лансдорф матерый национал-социалист, и своим старомодно-интеллигентным голосом отдавал ужасающие приказания. Но Данте поместил «предателей своих благодетелей» в последний круг ада без различия морального облика этих благодетелей.

Лиознова и Семенов не заставляют Штирлица поступать подобным образом ни с кем. Они вообще не ставят его в ситуацию критического выбора, если относительно этого выбора у зрителя может возникнуть нехорошее чувство.

Я раньше, например, не замечал (интересно, сколько я еще в этом фильме открою), то ли невнимательный был, то ли наивный. После одной из диверсий Вайс и Зубов случайно встречают на улице Бригитту, и Вайс, который на протяжении всего фильма лично водил все транспортные средства, вдруг сажает за руль Зубова. Раненого, с перевязанной рукой. А сам садится назад, к Бригитте. Следует светский разговор, из которого можно сделать вывод, что Бригитта ничего такого – этакого - не заподозрила. Вот тут до меня и дошло: а если бы заподозрила? Посмотрите в этом эпизоде не на Бригитту, а именно на Вайса: внимательный взгляд хищника на охоте. И теперь совсем иначе вспоминается, как он орал на того же Зубова – «Да я тебя без всякого трибунала расстреляю!» А когда-то мне казалось, что это фигура речи. Нет, какая фигура.

И Генрих тоже прекрасно всё понимает: эпизод с телефонным звонком.

- А ты ведь шлепнул бы старого друга. Да?

Вайс вообще не удостаивает Генриха ответом. Незачем.

У Штирлица нет моментов, в которые у нас вдруг начала бы уходить почва из-под наших этических ног. Он непогрешим, а его косяки существуют в пространстве внешнего анализа, но не в пространстве фильма. Любые возможные вопросы снимаются с помощью искусного построения сценария с упором на то, как Штирлиц приводит все ситуации к победному концу, и расстановки акцентов таким образом, что все его действия, на что бы они ни были направлены, воспринимаются именно как спасение хороших людей – для начала Рунге, плавно переходим к Шлагу, далее везде. А главное – это сам Штирлиц. Его спокойное ироничное обаяние окружает его таким ореолом правоты, что вопросов к нему в принципе не возникает.

Штирлиц относится к людям с симпатией, уважением и сочувствием. Именно это не дает нам возложить на него вину в гибели профессора Плейшнера – мы по умолчанию знаем, что он сделал для профессора всё, что мог, но, понятно, даже Штирлиц не вездесущ. Но мы не прощаем Вайсу курсанта Фазу: боже мой, стукачу Синице было понятно (доносил же, что Фаза «не внушает»), а профессионал советской разведки ничего не разглядел за мягкой интеллигентской повадкой, за насмешливой маской московского мальчика. Вот Штирлиц бы разглядел, - знаем мы, - понял бы, интуицией бы почуял.

Басов делает страшную вещь: он заставляет Вайса присутствовать при казни Фазы. Этого не было у Кожевникова (в романе Фаза погибает при задержании), и это одна из самых сильных сцен в фильме. Когда трогается грузовик, лицо Смирнитского снято так (и музыка еще!), что становится понятно: человек отправляется на небо вот сейчас, сразу. Вайс в этот момент отодвинулся от неба еще на один шаг.

И всегда позади вороньё и гробы.

Единственный гроб, который мы согласны приписать Штирлицу – это провокатор Клаус. Он настолько отвратен, столько сил положено на прорисовку его в виде человеческого мусора, что выстрел у озера воспринимается на безоговорочное ура. Только Клауса Штирлиц изучает с видимой брезгливостью, как вошь под микроскопом, и от этого становится тем более очевидно, что другие люди интересны и симпатичны ему сами по себе, не только как материал. А Вайсу – не интересны, разве как объекты манипуляции или, волей-неволей, сотрудничества. И Генрих объект, а из Рижского залива Вайс его не по дружбе вытаскивал.

По-человечески он относится только к фрау Дитмар.

- Скажите, Ханнес, город сдадут? Нам надо уходить?

- Город сдадут. Уходить не надо.

С такой интонацией, наверное, говорил когда-то парень, который смотрел сквозь приоткрытую дверь киножурнал в Риге сорокового года, когда еще не вмёрз в шкуру Вайса, когда война не началась и все были живы. В ключевой момент мудрое руководство доставит не невесту, не брата, не хорошего и верного товарища, живущего в соседнем дворе – именно матушку.

Штирлиц, правда, тоже говорит: «Из всех людей на планете я больше всех люблю стариков и детей». Но Штирлиц в этот момент интересничал с Габи, а так-то он вообще к людям относится бережно. И собаки его любят. Вайс даже собак норовит задействовать в своих целях, на квартире фрау Дитмар обустроит явку, а вот с детьми… нервы наконец сдают.

Нервы

Они, нервы-то, уже были ни к черту. В первый раз они сдали после казни Фазы: в компании диверсантов Вайс лично отправился вызволять Эльзу – преступно неоправданный риск - и о его мотивации можно высказать ряд предположений одно другого хуже. Вот, безоружного Герлаха пристрелил по дороге. Ах да, Герлах его узнал и мог заложить. А не надо участвовать в налетах на тюрьмы. Я так понимаю, если у Штирлица разыграются нервы, он сидит и играет в шахматы, а не берется за автомат. Вообще, сложно себе представить Штирлица с автоматом. И с нервами тоже.

То ли Штирлиц за десятилетия работы полностью привык к своей роли, то ли он изначально был из более прочного материала... во всяком случае, он работает ровно, как бы интегрируя драматизм событий внутрь личности, перерабатывая его, как топливо, и на нем же двигаясь дальше. Мы не знаем динамики его развития: возможно, раньше он был еще невозмутимее, а возможно, наоборот, постепенно закалялся, как сталь, и в итоге стал таким – уязвимым лишь для усталости (но «ровно через 20 минут он проснется бодрым и полным сил») и печали.

Вайс в сорок пятом году – не на грани нервного истощения, а далеко за гранью: еще немного и ломанется, как дон Румата, всех гасить без разбору. Он срывается в детском лагере, пусть и облекает свой взрыв в нужные слова:

- Вы слишком расточительно обращаетесь со своим товаром! Сегодня же – немедленно! – сейчас же! - начинайте откармливать детей!..

В открытую расплевался с Ангеликой. Грохнул убийц Штейнглица.  Начал переживать – ладно за Зубова, с которым давно повязан риском и кровью – но за умирающую Бригитту. Произнес такое неожиданное слово «домой». И слово «устал» в разговоре с Генрихом.

- Я, пожалуй, тоже пойду. Устал я от твоего дяди.

Так вот, с дядей-то! Ну не мог профессионал так прощелкать клювом: топтался в дверях секунды три. Киноляп? Не верю я в такого рода ляпы в кино такого уровня.

Зато верю, что Вайс был не прочь увидеть, как Вилли Шварцкопф примет яд у него на глазах. Иначе совсем уж странно упрекать Генриха и десантуру, которые в таких вещах вообще не обязаны разбираться:

- Ну, что же вы?

А вы, позвольте? Устал я от твоего дяди?

«Для него люди – мусор», скажет через двенадцать лет персонаж другого фильма о другом неоднозначном герое. Мусор не мусор, расходный материал точно. Вот и бортстрелка, который якобы «пьян», скорее всего, отдадут под трибунал, а вербовка, ловля душ человеческих, осуществляется посредством сдачи уголовнику стукачей – жалко их нам, не жалко, но в лагере-то их задушили. А сколько таких жертв было, за все годы? А у Штирлица? Но зритель о таких вещах знать не очень хочет. И Лиознова их не показывает. А Басов показывает.

- Их заставляли кричать «Хайль Гитлер», когда вели на казнь, - мучительно вспоминает пьяный Генрих. – А они молчали.

Генрих отказался стрелять, ему можно, он племянник. А что бы вы, Иоганн, делали, если бы это вам приказали? А Штирлиц? Допустим, Штирлиц что-нибудь придумал бы и всех спас… А…

К счастью, Басов не решился до такой степени ломать зрителя через колено. И так уже – много. Что станет с человеком после такого опыта?

Посмотрите в глаза Штирлицу и Вайсу ближе к финалу. Взгляд Штирлица – надежда, печальная мудрость и понимание (вообще счастливая особенность артиста Тихонова). Взгляд Вайса - из бездны, из потустороннего, запредельного (вообще счастливая особенность артиста Любшина).

В те времена не говорили о пост-травматическом синдроме, в отечественном дискурсе много позже появился «афганский синдром», потом «чеченский». Но Басов фронтовик и знает всё; по поводу же невидимого фронта его фильм курировали те, кто сам побывал на той стороне. И несмотря на финальную - улыбку не улыбку, но хотя бы некую тень возвращения к жизни – Вайсу предстоит тяжелый путь к восстановлению, который неизвестно еще чем закончится.

А Штирлица легко себе представить после победы точно таким же, как всегда. Даже если бы он, паче чаяния, полез куда-то, где его шарахнуло бы вагонеткой (повторю, что вагонетка – только предлог для Басова зримо показать, какую цену взимает адская, грязная и несовместимая с жизнью работа среди фашистов), он оклемался бы одной силой духа. Именно Штирлиц – образ советского, нашего супермена. Способного сохранить мудрость, доброту, нервную систему и собственную личность в условиях, в которых сделать это невозможно.

С чем же они подходят к собственно финалу?

Финал

Как вообще закончить историю такого масштаба? Точку надо ставить так, чтобы она запомнилась.

Финалы. Один интеллигентный, точный, оставляющий послевкусие, заставляющий думать и вспоминать. Другой убийственный, на разрыв сердца.

Лиознова собрала все архетипы.

Басов взорвал все шаблоны.

В конце «Мгновений» мы видим в небе журавлей, как видели их в начале; песня «Журавли» к тому времени была написана и исполнена Бернесом, не вспомнить о ней в этот момент нельзя. И сидит Штирлиц практически в позе Шукшина из финала Печек-Лавочек, которая навечно останется символической. И ландшафт вокруг – архетипически ностальгический. И закадровый голос Копеляна звучит последний раз, и самая душевная, лирическая песня, которая сопровождала нас на протяжении эпопеи. Это закрывает все гештальты, закругляет и исчерпывает темы к полному удовлетворению зрителя.

А финал «Щита» я хочу разобрать подробно, по секундам, потому что с моей точки зрения это одна из самых сильных сцен в мировом кинематографе (в романе ничего подобного нет, Басов сам придумал).

Иоганн – теперь уже Александр, но большой вопрос, понимает ли он это или что бы то ни было – выползает из больничного барака на воздух. И начинается музыка, которая еще ни разу не звучала.

Если бы в этот момент Басов дал музыку «…Родины», это было бы нельзя, на нутряном уровне ясно, что вышла бы фальшь. А нет, дудки, звучит такой мотивчик как раз дворовый, легкий. Помните, да? Прожектор ша-рит ас-та-рожно по пригорку! Пока без слов.

Останавливается, оборачивается, видит своего ведомственного генерала. Никак не отмечает узнавания, вообще ничего. Говорит – глухо, без выражения - то, что единственное держится в голове:

- Мне за линию фронта надо.

- Нет ни линии, ни фронта.

- Зубов жив?

- Если бы так…

В этом диалоге, который все знают наизусть, заключено всё: победа – вот такое обыденное ее объявление! - и ее цена, за которой не постояли. Никакого видимого впечатления со стороны Иоганна/Александра. Генерал проворно ускользает готовить следующий этап операции по возвращению рассудка своему офицеру, а тот хромает дальше куда-то на дорогу.

Песня звучит снова, уже со словами. И эти слова не имеют никакого отношения ни к чему, что происходило перед нами на протяжении шести часов - пяти лет. В тексте - письмо от матери да горсть родной земли, кисет с самосадом и сто грамм с прицепом за родной гвардейский корпус, махнем не глядя, как на фронте говорят - это песня тех, кто дошел до конца, до Берлина, до победы в составе своего подразделения, в борьбе с противником на фронте. А в кадре бредет, в шлепанцах и больничном халате, полуживой победитель в великой войне, пытающийся вернуться со своего участка фронта. Победа, одна на всех.

…Две секунды полной тишины.

- Шура!...

Оборачивается. Кадр высветляется. Вроде бы глаза оживают. И вот теперь – контрольный выстрел зрителю в голову: первые такты «Родины». Конец.

Итоги

«Щит и меч» – это история о работе в тылу врага, рассказанная так честно, насколько это вообще возможно художественными средствами в рамках динамичного приключенческого фильма, не скатываясь в чернуху, дегероизацию и иконоклазм.

Как художественное произведение с моей точки зрения «Щит» намного лучше, чем «Мгновения».

Но «Мгновения» - не просто художественное произведение. Лиознова подарила зрителю друга и собеседника, а нашей мифологии – целого нового персонажа. «Мгновения» построены на совпадениях – Штирлица, личности полковника Исаева, интонации Копеляна, музыки Таривердиева, используемых архетипов, наших симпатий, голоса Кобзона и песенных текстов – друг с другом и со зрительскими ожиданиями, что способствует естественному включению фильма в пространство привычного и удобного зрителю культурного кода.

«Щит» построен на контрапунктах, противоречиях, эмоциональном неуюте, разрывах шаблонов, а от «Родины» голосом Бернеса в конце каждой серии сжимается сердце, настолько она идет поперек всему, что мы только что видели. Внимательный читатель заметил, аллюзиями на какие источники я сопроводил рассуждения об этом фильме. Культурный код, к которому он принадлежит, выходит за пределы массовой культуры.

Штирлиц вошел к нам в дом как родной человек, а оттуда шагнул прямиком в фольклор. Вайс отчужден от самого себя, не то что от нас. Лиознова предугадала все зрительские ожидания и оправдала их. Басов приводит зрителя в смятение и тревогу, тыча нам в нос то, чего мы, быть может, не хотели бы знать. Штирлиц нас утешил и обнадежил. Вайс прошел нам по нервам под барабанную дробь. За Штирлицем мы как за каменной стеной. С Вайсом мы в каменоломне, где на нас вечно летит эта вагонетка.

Спасибо.

Этот текст относится к циклу «Фильмы с участием Станислава Любшина». Вступление здесь. «Пять вечеров» здесь. «Красная площадь»  здесь.