✅💜📖 24. РАЛЬФ УОЛДО ЭМЕРСОН: "НРАВСТВЕННАЯ ФИЛОСОФИЯ".
ЧАСТЬ II
(ПРЕДСТАВИТЕЛИ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА)
ШЕКСПИР, ИЛИ ПОЭТ
(ЧАСТЬ 2 ИЗ 2)
Шекспировское общество собирало справки по всем направлениям; оно публиковало в газетах недостающие факты, предлагало награды за малейшие сведения, подкреплённые доказательствами, - каков, же, был результат? Оказалось, что год от году Шекспир получал большую долю из сбора Блэкфрайрс кого театра; что гардероб и прочая обстановка сцены принадлежали ему; что на труды писателя и пайщика он купил поместье на своей родине; что eгo дом был самым красивым в Стратфорде; что соседи доверяли ему разные препоручения в Лондон, как то: занять для них денег и тому подобное; что он был настоящий фермер.
Примерно в то время, когда Шекспир писал Макбета, он, через земский Стратфордский суд предъявил иск Филиппу Роджерсу в тридцать пять шиллингов десять пенсов, не доплаченных ему за хлеб, в разное время проданный. Оказывается, тоже, что он был прекрасным мужем во всех отношениях, что за ним не водилось никакой эксцентричности и излишества. Он был род честного добряка, притом, мастер и пайщик театра, который ни в чём не отличался от других актёров и режиссёров. Я отмечаю важность этого уведомления. Оно стóило трудов, предпринятых для его изучения.
Но какие бы отрывочные сведения о жизни Шекспира ни поступили на хранение Обществу, они не могут пролить ни малейшего света на эту безконечную силу творчества, этот скрытый магнит; которым он привлекает нас к себе. Мы весьма плохие историки жизни. Запишем россказни родственников, место и день рождения, скажем где учился, кто были однокашники, как добывал себе хлеб, как женился, когда издал свои сочинения, сделался знаменит, умер; когда, же, дойдём до конца такого колотырства, то окажется, что ни одной искры сходства не существует между нашим словом и тем гением, и что возьми мы и прочти, наугад, любое жизнеописание из «Нового Плутарха», то оно отлично заменило бы наше баснословие. Это и есть сущность поэзии: подобно Радуге, дочери Чудес, она возникнет из области невидимого, сотрёт прошедшее, отвергнет всякое описание. Напрасно Малон, Варбюртон, Дейс и Коллейр зажигали свои лампады. Напрасно расточали своё содействие знаменитые театры Ковент-Гардена, Парка, Дрюри-Лэна и Тримонта. Гаррик, Кембль, Кин, Беттертон и Мэкреди посвятили свою жизнь этому гению; его они выясняли и выражали, его венчали и ему повиновались. Гений о них не заботится. Представление началось; звучит золотое слово самого безсмертного, и вся намалёванная обстановка исчезает: оно одно томительно сладко зовёт нас к нему, в его недоступную отчизну. Помню, я пошёл, когда-то, на представление «Гамлета», роль исполнял знаменитый актёр, гордость сценического искусства Англии. Из всего мною слышанного, из всего, что я, теперь, помню о трагедии, осталось одно, в чём он нимало не участвовал - просто, вопрос Гамлета к Тени отца:
What mау this mеап, Тhat уои, dead corse, again, in complete steel, Revisit'st thus the glimpses of the mооп?
Что значит: Что ты, усопший труп, вновь, полный мощи, Являешься на просвет этот лунный?
Вот оно, воображение поэта, распространяющее свою рабочую горенку до размера миров; наполняющее их деятелями им под рост и под стать, и, мгновенно низводящее громаду видимого до просвета лунного! Такое обаяние его чародейства губят иллюзии театральной залы. Может ли какая бы то ни была биография уяснить ту местность, в которую вводит меня «Сон в летнюю ночь»? Какому стратфордскому нотариусу, приходскому регистратору, писарю или его помощнику доверил Шекспир родословную этого эфирного произведения? Где тот третий из двоюродных братцев или племянничков, где тот канцелярский список, где - скажите - то частное письмо, которое уберегло одно слово из сокровенных тайн Арденского леса, одно слово о воздушности замка Скон, о лунном сиянии над виллою Порции и эту «бездейственность пустынь, вертепов без конца», - плена Отелло? В конце концов, после таких драм, как после всякого великого, созданы искусства циклопических зданий Египта и Индии, ваяний Фидиаса, готических соборов, итальянской живописи, баллад Испании и Шотландии, - гений уносит, вслед за собою, свою лестницу, когда век творчества отходит на небо, уступая дорогу другому веку, который видит совершенное и тщетно допытывается о его истории.
Единственный биограф Шекспира - Шекспир, да и он скажется, только, тому, что мы имеем шекспировского в себе; то есть, возвышенному просветлению и полнейшему сочувствию иных наших часов. Он не сойдёт со своего треножника, чтобы рассказывать нам анекдоты о своих вдохновениях. Прочтите старинные документы, отысканные, разобранные, сличённые неутомимыми Дейсом и Коллейром, а потом - прочтите одно из этих горних речений - этих аэролитов, которые будто упали с высоты неба и которые не опытность, а тот ваш внутренний человек, тот, что в душе, принимает, как слова судеб, - и скажите, есть ли между ними сходство? Первое соответствует ли второму в каком бы то ни бьmо отношении? И какое из них даёт. вернейшее историческое постижение самого человека?
Итак, при всей скудости его внешней истории у нас, вместо Обрея и Роу, является автобиографом Шекспир; с его помощью мы получаем сведения посущественнее тех, которые описывают нрав и обстоятельства, и которые одни были бы для нас важны, если б привелось сойтись и иметь дело с этим человеком. Перед нами свидетельство его убеждений насчёт тех вопросов, которые стучатся за ответом в каждое сердце: вопросы о жизни и смерти, о любви, о богатстве и о бедности, о ценности жизни и какими путями мы её возвышаем; о свойствах людей, о влиянии, явном и незримом, изменяющем их судьбу; о тех таинственных, сокровенных силах, которые ставят в ничто наше знание, умение и вплетают своё лукавство, свои зароки в самые яркие часы нашего существования. Читая том «Сонетов», кто не подметил, что под их покровом - покровом, прозрачным для понимающего, - высказаны чудеса любви и дружбы, изображена борьба чувств самой нежной и, притом, самой духовной личности? Какую черту из своих затаённых помыслов скрыл он в своих драмах? В полноте его живописаний владык и дворян нам видно, какой наружный вид и человеческие свойства нравились ему наиболее; видно, как было ему любо в кругу многочисленных друзей, любо широкое хлебосольство и любо давать с радостною готовностью. Тимон, Варвик, купец Антонио могут поручиться за возвышенность его сердца. Итак, Шекспир не то, что мало нам известен, но, из исторических лиц нового времени он знаком нам более всех. Какой вопрос о нравственности, о приличии, о домоводстве, о философии, религии, вкусе, о науке жизни не был им определён? О какой таинственности не дал нам почувствовать, что она не чужда ему? Какого сана, должности или отдельной человеческой деятельности он не коснулся? Какому царю не преподал он - как Тальма Наполеону- уроков величия? Какая девушка не найдёт его утончённее своей деликатности? Какого влюбленного не перелюбил он? Чей разум не перерос своим умом? Какому джентльмену не от крыл глаз на жестокость его обращения?
Некоторые способные и заслуженные ценители искусства полагают, что критика должна видеть в Шекспире, только, драматурга, а не поэта и не философа. Как ни высоко ставлю я его драматические заслуги, они мне кажутся второстепенными. Шекспир - человек, вполне, любил поговорить; в безпрерывной работе мозга создавая образы и мысли, он искал себе простора и нашёл, тут же, под рукою - драму. Будь у него менее превосходств, мы бы осознали, что он хорошо пришёлся к месту, что он отличный драматический писатель, а он - первый в мире! Притом, во всём им сказанном оказывается такой вес, что наше внимание отвлечено от формы, им избранной, и он является нам, как мудрец, как пророк с книгою жизни в руках, которая стóит быть переданной на всех языках, в стихах и в прозе, в поэзии, в живописи, в неизменяемости пословиц. Он дал тон музыке новых времён, он написал и слова для хода нового образа жизни; он взрастил человека в Англии, в Европе, и отца человека американского; он разбудил его и описал ему день и всё, что можно в него сделать. Он прочёл сердце мужчины и женщины, его прямоту и увлечение второю мыслью или желанием; желания невинности и те уступки, которыми добродетель и пороки соскальзывают в противоположную им сторону; он мог бы в облике ребенка распознать, что принадлежит отцу и что - матери, или разграничить неуловимые пределы свободного произвола и определений рока. Ему был известен закон усмирения, служащий, можно сказать, полицией у Природы; и всё пленительное, и всё ужасное в человеческом жребии рисовалось его духу так же верно, и так же просто, как нашему глазу рисуется ландшафт. Пред важностью такого понимания жизни теряется из виду внешняя форма, была ли она драматическая или эпическая. Это всё равно, что осведомляться, на какой, именно, бумаге пишет Государь свои постановления.
Шекспир настолько выше всей категории превосходных писателей, насколько он выше и толпы. Он непостижимо гениален, другие - постижимо. Даровитый читатель может, так сказать, вгнездиться в мозг Платона и оттуда мыслить им; но, в мозг Шекспира - доступа нет! Мы, всегда, стоим у него за дверьми. Он единственен и по творчеству, и по дару исполнения. Никто из людей не может воображать лучше. Он утончал до крайнего предела и, между тем, всегда, совместно с тою личностью, и, именно, насколько это допускается автору. Он облёк создания своей фантазии яркостью образа и чувств, как будто они были существа, жившие с ним под одною кровлею; и не многие люди оставляют такие следы, как эти вымышленные лица. И говорят они языком настолько увлекательным, насколько это им прилично. Притом, гений его никогда не развёртывался напоказ, а с другой стороны, не бряцал, всё, по одной струне. Всегда неразлучная с ним человечность держит в порядке все его способности. Попросите даровитого человека рассказать какой-нибудь случай, и его пристрастие, тотчас, обнаружится. Некоторые его наблюдения, мнения и общий склад ума выпукло выставятся вперёд. Он усилит эту половину и оголит другую, не думая о том, идёт ли оно к предмету, а имея в виду, только, свою способность и уменье. Но, у Шекспира нет никаких особенностей, нет докучной односторонности: всё в пору и в меру; нет пристрастия к тому, желания испробовать себя на этом; он не жанрист, не отличается этюдами коров или прелестных птиц. В нём не найдёшь ни тени такого эгоизма: он описывает возвышенное возвышенно и мелкое - по его свойству. Он восторжен без напыщенности и без разглагольствований; могуч, как могуча Природа, которая, без усилий, вздымает целую страну в горные склоны и вершины и, тем же самым образом, поддерживает пушинку на воздухе, находя одинаковым то и другое дело. Эта ровность мощи даёт ему такое непрерывное совершенство в фарсе, в трагедии, в рассказе, в нежной песне, что каждому читателю не верится, чтобы другой мог так, как он, постигнуть Шекспира.
Это могущество всё выразить и переложить на музыку и на поэзию наисущую правду каждого предмета сделало его прообразом поэта и прибавило новую задачу для метафизиков. Оно-то и заставляет причислить его к области естественной истории, как исполинский продукт Земного шара, предрекающий новые эры и новые улучшения. Предметы отражаются в его поэзии без ущерба и потускнения: он мог рисовать тонкое с отчётливостью, величественное - с соразмерностью, трагическое и комическое - с равнодушием, без коверкания или предпочтения. Совершенство исполнения касалось малейших подробностей: волосок, ресница, ямочка доделаны тою же твёрдою кистью, которою нарисована огромная гора, и, между тем, они выдержат, как Природа, ваши исследования с помощью солнечного микроскопа.
Одним словом, он торжественно доказал своим примером, что могущество творить или живописать больше или меньше картин - вещь безразличная. Он имел силу создать одну картину. Дагер научил нас, как заставить один цветок отпечатлеть свой образ за дощечке и потом снимать его оттиски миллионами. Предметы были всегда, но не было их изображений. Наконец, во всём совершенстве явился их изобразитель; теперь, пускай целые миры образов заказывают ему свои портреты. Не пропишешь рецепта на способ творчества Шекспира: но, возможность преображения вещественности в поэзию доказана им.
Лиризм дышит в самóм духе его произведений. Сонеты его, хотя их превосходство теряется в великолепии драм, неподражаемы, как и эти: прелесть стиха равна достоинству пьесы; как самый звук голоса несравненно нам милого - всю речь его поэтических созданий и малейший её отдел - воспроизвести так же трудно, как целую его поэму. В нём и средства, и цель одинаково удивляют; каждый побочный вымысел, служащий ему для сближения некоторых несовместимых крайностей, та же поэма. Он никогда не бывает принужден слезть с седла и идти пешком от того, что конь его забегáет, слишком шибко, совсем не в то направление: он, всегда, сидит на нём верхом.
В Шекспире есть другая царственная черта - неотъемлемое свойство истинного поэта, чья цель - красота; я говорю о ясном веселии духа. Поэт любит добро не по обязанности, а за его прелесть; он восхищается миром, человеком, женщиной, потому что, провидит пленительный свет, искрами от них сыплющийся. Он изливает на вселенную красоту этот гений упоения и ликования. Эпикур сказал, что «поэзия до того обворожительна, что, подчинясь её чарам, любовник может покинуть свою возлюбленную». И все истинные барды отличались бодростью и весёлостью своего настроения. Гомер облит солнечным сиянием. Чоусер ясен и бдителен. Саади говорит: «Про меня идёт молва, что я наложил на себя покаяние, - в чём мне каяться?». Владычественно, как ничьё, и сладко-:крепительно слово Шекспира. Его имя, уже, несёт веселье и отраду нашему сердцу. Если бы он явился в сонме человеческих душ, кто бы из нас не примкнул к его свите? Всё, чего он ни коснётся, заимствует здоровье и долголетие от его чистой, безпорочной речи.
А, теперь, посмотрим, в чём и как соответствует в нём человек - певцу и благотворителю, - становим весы в нашем уединении, где отзвуки славы не доходят до нашего слуха. Уединение - строгий наставник: оно научает нас почитать и героев, и поэтов, но, оно кладёт на весы, даже, Шекспира и находит, что он имеет долю неполноты и несовершенства человеческого.
Шекспир, Гомер, Данте, Чоусер поняли великолепный смысл, обвевающий мир видимый; поняли, что дерево растёт не для одних яблок, колос не для одной муки, а Шар земной не устроен для одной обработки полей и nроложения дорог; что вся эта видимость приносит вторую, и лучшую, жатву нашему духу, потому что, служит эмблемою его мыслей, и всем своим естественным ходом представляет какое то немое истолкование человеческой жизни. Шекспир употребил эту видимость, как краски для своих картин. Он остановился пред её красотою, но, никогда не сделал шага, по-видимому, неизбежного для такого гения; а именно, ему следовало проникнуть потаённую силу символов, изведать их власть, расслышать их собственную речь. Он, же, употребил на забаву все данные, ожидающие одного его повеления, чтобы вымолвить лучшее, и остался мастером тешить людей. Не всё ли это равно, как если бы кто, овладев, по величественному могуществу науки, кометами или планетами с их спутниками, снял бы их с орбит, только, на праздничный фейерверк, и разослал бы по всем городам объявление: «Сегодня вечером будет дано чрезвычайное пиротехническое представление!». Силы Природы и дар понимать их не заслуживают ли большего уважения, нежели уличная баллада и дым сигары? И, опять, вспомнится громоносный стих Корана: «Земля, и небо, и всё, что лежит меж ними, думаете вы, сотворено нами в шутку?». Если ограничиться вопросом о даровании и об умственных способностях, то род человеческий не имеет равного Шекспиру. Но, если мы зададимся вопросом о жизни, о разработке её материалов и её второстепенностей, то какую пользу принесла его жизнь? Какое имеет она значение? Нам остались от неё «Сон в летнюю ночь»; или «Двенадцатая ночы», или «Сказка в зимний вечер», - которая, же, из этих картин более (или менее) важна? И приходит на память достойный Египта отчёт Шекспировского общества: он был забавный актёр и режиссёр театра.
Я не могу примирить этого факта с его поэзией. Другие замечательные люди провели свою жизнь, всё-таки, в некотором роде соглашения со своим помыслом; но, этот человек - в совершенном разрыве. Будь он пониже, достигни он, только, обыкновенного мерила великих писателей: Бэкона, Мильтона, Тасса, Сервантеса, - мы бы оставили этот факт в полумраке человеческого удела; но, чтобы человек из человеков, обогативший мыслительное знание предметом, когда-либо существовавшим в такой новизне и обширности и водрузивший знамя человечества на некоторые мили за пределы хаоса, - чтобы он не мог выбрать для себя ничего лучше того?! - о, в таком случае, должно быть внесено во всемирную историю, что первый поэт Земли вёл пустую, ничем не отмеченную жизнь и тратил свой гений на забаву публики.
Да, другие люди, пророки, первосвященники - Израиля, Германии, Швеции - имели то же прозрение; и они усмотрели в предметности её содержание. Какой был вывод? Красота видимого, мгновенно, исчезла; они прочли завет высший, всеподчиняющий, гигантский смысл долга, и скорбь и ответственность нагромождёнными горами налегли на них, и жизнь стала для них призраком, безрадостью - странствием пилигрима; испытанием, замкнутым, сзади, печаль ною повестью падения и проклятия Адама, спереди - предоnределением, огнём чистилища или ада; и сердце созерцателя, и сердце внемлющего замерло в их груди.
Дóлжно допустить, что это односторонние взгляды односторонних людей. Мир, всё ещё, ждёт Поэта-Священника, ждёт примирителя, который не будет ветреничать, как Шекспир-актёр; не станет рыться в гробах, как Сведенборг-скорбящий, но, который будет видеть, говорить и действовать по равномерному вдохновению. Ибо, знание усугубит свет солнечный: оно выяснит, что правда прекраснее частных привязанностей, и что любовь совместима со всеобъемлющею мудростью.